Шрифт:
Она села на циновку. Музыка не снилась ей, как не снился и пир во дворце, более того, она все слышала своим земным слухом — и очень ясно. Музыка доносилась с улиц.
Диона набросила шаль и побежала, босая, с непокрытой головой, сквозь полную неясных бормотаний теней черную тьму святилища. Какие-то тени кинулись следом, в сумраке призрачные, но и удивительно реальные, одна из них схватила ее за руку.
— Мама, мама! Что это?
Мариамна полностью проснулась и цеплялась за няньку. Диона шикнула на дочь, заставив замолчать, и в сопровождении жриц повела ее к выходу из храма.
На улице было темно. Звезды сияли по-летнему мягко. Казалось, все замерло, не раздавалось ни единого шороха — даже коты куда-то попрятались, позабыв про охоту.
Но музыка слышалась ясно, голоса были чисты до дрожи. Диона знала песню, которую они пели.
«Euoe! Euoe Bacchai!»
В бездыханной тиши ночи пронесся шквал звуков и медленно утих, словно по улице прошла шумная толпа.
«Alalala! Euoe! Euoe Bacchai» [105] .
Но никого не было видно. Только слышались голоса. Голоса уносились вдаль, уходили прочь из города, на Восток, к воротам Солнца — к лагерю Октавиана в Канопе.
105
Alalala — боевой клич греков. Euoe Bacchai — восславление бога вина Вакха (Бахуса).
— Мама, — сказала вдруг Мариамна, сонно и немножко капризно. — А почему бог уходит?
Диона вздрогнула. Взгляд Танит был безумным. Остальные жрицы жались друг к дружке. Одна из них рыдала и билась в истерике, не в силах с собой справиться.
Пора было взглянуть правде в лицо.
— Да, бог ушел, — подтвердила она. Дионис оставил наш город.
— Мы пропали! — Танит закрыла лицо руками.
— Нет. Пока еще нет. Разве вы забыли?
Взгляд Танит казался бессмысленным, погруженным в себя, как и у остальных жриц. И лишь Мариамна, дитя, ребенок, слишком маленькая, чтобы хоть что-то понимать в тонкостях магии, сказала:
— С нами по-прежнему мама Исида. Она позаботится о нас. Но я не хочу, чтобы бог уходил.
Диона подхватила дочку на руки. Это была теплая ноша — сонная, благословенно свободная от страха, леденящего Диону до самых костей.
— И я тоже, моя озорница. Ох, как же я этого не хочу!
44
В последний день месяца, который Юлий Цезарь назвал в свою честь, вместе с последними уходящими минутами полночи Диона покинула Александрию. На рассвете календы [106] секстилия, когда ночь стала плавно уступать место нарождающемуся дню, флот Антония отплыл из гавани Александрии, ударив с Востока по кораблям Октавиана. Армия Антония под его командованием удерживала позиции между ипподромом Канопа и стенами города.
106
Календа — в римском лунном календаре первый день каждого месяца.
Это была гораздо меньшая армия, чем та, которую он оставил, со смехом въехав верхом во дворец — к ждущим его объятиям Клеопатры. Несравнимо меньшая. Такая маленькая, что, уходя от царицы незадолго до рассвета, проведя ночь без сна, он считал себя отвергнутым или осмеянным богами.
При свете дня стал виден лагерь, разбитый, как любой римский лагерь, от Парфии до Туле [107] и края света: прямые ряды шатров, дороги между ними — большие и маленькие, шатер полководца посередине, стена и канава по периметру. Эта чертова канава была все-таки выкопана, и стена возведена — для могучей армии, грозных легионов. Они окружали скопище шатров, пепелища бесчисленных костров и высокий шатер — его, Антония с его собственном стражей. И на положенных местах рядом со своими конями стояли конники, судя по всему, целые и невредимые.
107
Туле — якобы самый северный остров на земле, до которого доплыл Пифей, греческий географ, живший во времена Александра Македонского. Местонахождение Туле толковали по-разному.
Веселый дух ночи, все еще не покидавший Антония, заставил его засмеяться при виде останков своей войны. Он хорошо знал, куда смыло его армию. Войска Октавиана, казалось, простирались вдоль всего горизонта — лес копий, как сказали бы поэты, и купола щитов. Легионы, чьи номера были к нему ближе всего, еще прошлой ночью принадлежали ему.
На зов букцины наружу вышли его воины — и пехота и конница. Они построились правильно — согласно порядку, но никто из них не встречался с ним глазами, то ли из страха, то ли из-за стыда за товарищей.
Антоний вскочил на своего жеребца, проехался вдоль плачевно короткой шеренги и остановился.
— Ну что ж, — сказал он, — мы устроим им битву, исходя из своих возможностей. И прихватим кое-кого с собой к Гадесу.
В иные времена гром веселья в ответ на такие речи мог сотрясти землю. Но сейчас в воздухе повисло молчание. Кто-то кашлянул. Один из коней фыркнул и затряс головой.
— Вы были и остались верными, — сказал им Антоний, и коням — тоже. — Боги никогда этого не забудут.
— Те, что ночью покинули город?
Антоний не видел, кто это сказал, и ответил всем одновременно:
— Только один. Дионис приходит и уходит, когда ему вздумается. Остальные все с нами.
Никто ему не ответил. Он чувствовал мрак тени, легшей на лицо, жаждущей пожрать его — как тогда, при Акции. «Позже, — обещал он. — Сейчас надо сражаться».
Он кивнул горнисту. Тот медлил. Сердце Антония дрогнуло, но он не подал виду. Если бы горнист мог позвать на бой больше мужчин, он не стал бы мешкать, но Антоний ждал, и горнист наконец поднес к губам тубу и затрубил. Раздался не храбрый клич, как бывало всегда, — но достаточно мужественный. Армия Антония двинулась маршем навстречу врагу.