Шрифт:
Онорина советовала мужу начать свои воспоминания, рассказать читателям о детстве своём, юности, о встречах с Дюма и Гюго, о дружбе с Груссе и Реклю.
— Ты хочешь сказать, что мне уже пора приниматься за мемуары, — не без обиды произнёс Жюль Верн и усмехнулся. — Не забудь, что договор с Этцелем продолжается, — его сын требует от меня два романа в год. Иногда мне кажется, что мои сочинения будут выходить и после моей смерти, — я говорю о тех, которые не успеют выйти при жизни.
— Тебе надо отдохнуть, а для этого самое лучшее писать воспоминания, — настаивала Онорина. — Мы уже старики, Жюль.
— Мы только долго живём — чуть дольше наших родных, — серьёзно и строго отозвался Жюль Верн. — Когда-то человек жил сто и сто двадцать лет. Очень прошу тебя никому не говорить о том, что ты предлагала мне засесть за мемуары, очень прошу! Издатели купят всё, что только ты предложишь им и сегодня и после моей смерти.
— Я умру раньше тебя, — сказала Онорина.
Жюль Верн покачал головой, глубоко вздохнул.
— Так не бывает, — сказал он. — Много потрудившиеся писатели, художники, актёры и композиторы умирают раньше своих жён, Онорина. Но ты не грусти, — я что-нибудь изобрету и там, откуда никто не возвращается, я и оттуда дам знать о себе.
— Торопись со своими мемуарами, — ещё раз сказала Онорина. — Этцель-сын напечатает их.
Издатели и в самом деле согласны были купить на корню всё, что когда-нибудь могло выйти из-под пера Жюля Верна. Доходило до курьёзов. Солидная американская фирма предлагала старому писателю высказать своё мнение о вещах, к литературе отношения не имеющих: о новом сорте зубного порошка, о разведении кроликов в штате Индиана, о фасоне вечернего платья для дам, приглашаемых на рауты. Жюлю Верну предлагали большие деньги только за позволение назвать его именем лакированные ботинки, изготовляемые фирмою «Смит и сыновья». Жюль Верн, высоко ценивший юмор и шутку, ответил почтенному Смиту и его сыновьям, что он, французский писатель, согласен дать своё имя только гробам и саванам и больше ничему и никому.
Шутка была принята всерьёз. Спустя две недели со дня отправки этого ответа к Жюлю Верну постучался высокий и тощий человек; он спросил у Онорины, сколько следует заплатить её супругу за то, что он даст разрешение назвать своим именем комплект инвентаря для покойников. Онорину передёрнуло, она в испуге закрыла руками лицо. Представитель фирмы уселся в кресло и с азартом и страстью подлинного бога коммерции, в рот которому сунули длинную, вонючую сигару, сказал:
— Дорогая миссис Верн! Каждый состоятельный американец — а у нас нет несостоятельных американцев — с радостью похоронит своего дорогого усопшего по форме номер первый, — условно назову эту форму «Жюль Верн»: золотые дроги, серебряный гроб в форме ракеты, загримированные под вашего супруга факельщики. О, это даст нам много тысяч долларов! Вашему супругу это даст не один десяток тысяч долларов! Вот договор — здесь надо поставить подпись. Одно слово: «Разрешаю». Имя и фамилия: «Жюль Верн». Разборчиво. И дата.
Онорина взяла договор, вошла в кабинет мужа и, упав в кресло, расхохоталась так, как делала это лет сорок назад. До слёз и стона хохотал её муж. Почтительно смеялся слуга, прибиравший в кабинете. Подвывал старый раскормленный Паспарту. В приёмной, в первом этаже, сидел доверенный фирмы «Вечное успокоение», — уж он-то поймал этого знаменитого француза! Двадцать тысяч долларов ему, пять тысяч себе за хлопоты; что же касается фирмы, то она заработает на сногсшибательной выдумке не менее двух миллионов в год. А потом этот француз может написать на эту тему фантастический роман, — фирма только поблагодарит.
В приёмную спустились Онорина и слуга, впереди них выступал исполненный недоумения Паспарту. Онорина вручила доверенному договор. Доверенный увидел слово «согласен», под ним «разрешаю» и ещё ниже подпись. Однако у себя в конторе юркий человечек с огорчением должен был признать этот договор абсолютно недействительным: вместо даты французский писатель написал следующее: «Чистилище. Проспект рая. Собственный склеп. Открыт для публики ежедневно. Не фотографировать».
Почти ежедневно приходят репортёры парижских газет и журналов. Слава — подруга утомительная, надоедливая, егозливая; она лишена драгоценнейшего чувства юмора. Она всеядна, хотя все зубы у неё вставные. Жюля Верна спрашивают: «Как ваше здоровье; что пишете, о чём думаете, намерены ли отправиться в путешествие; чью музыку любите больше всего; что читаете?..»
— Пишу, диктую, дело идёт великолепно, — отучал Жюль Верн на вопросы. — Чувствую себя превосходно. В путешествие намерен отправиться по первому приказанию свыше. Имею несколько повесток оттуда, но врачи успокаивают — они говорят, что явка необязательна. Чью музыку я люблю? Гм… Вы любите Бетховена? Что? Нет времени познакомиться и послушать? Напрасно. Что касается меня, то я считаю его первым композитором мира. Как вы относитесь к Гайдну? Я очень люблю его музыку. У русских есть Чайковский — этот тоже из семьи великих. Когда играют Бетховена, в голову мне приходят большие, хорошие мысли… Что читаю? Письма друзей, полученные тридцать и сорок лет назад.
Летом девятьсот четвёртого года к Жюлю Верну пришёл молодой, лет тридцати пяти, человек с саквояжем в руках. Он сказал, что с детства любит книги Жюля Верна, что они очень помогли ему, когда он скитался по родной Италии и пел на рынках и под окнами домов.
— Ваши книги поддерживали во мне веру, давали силу, они утверждали, что человек все преодолеет, что нет для него невозможного. Из газет мне стало известно, что вы не так давно хворали…
— Газеты врут, — сердито буркнул Жюль Верн. — Я не хворал. У меня был насморк. Я поскользнулся на бульваре Лонгвилль и чуточку повредил себе ногу… Скоро в газетах напишут, что я слег и приготовился к смерти. О! Репортёры только этого и ждут, они хорошо заработают на статьях обо мне!