Шрифт:
Насмотревшись на праздник, Ефим к вечеру ушел на Унжу. Захотелось побыть одному, чтоб в уединении вновь пережить яркие картины утихающего праздника…
Пониже впадения ручейка, на своем излюбленном месте, Иван Каратай удит себе тихомолком, будто и нет на свете никакого праздника, теплина рядом с ним разложена, огонек потрескивает, синенький дымок к воде сползает. «Перевези! Перевези!..» — пролетела над самой водой речная птичка перевезиха.
Вон сверху два мужика плывут в лодке, видно, в город. Тихо плещут весла. Мужики о чем-то негромко меж собой переговариваются. Ефим долго смотрит в странной печали на след, оставшийся на воде: так бы вот сам он плыл в этот предвечерний час с кем-нибудь мимо тихих берегов, негромко разговаривая…
Тихо опять над Унжей. Солнце перед закатом жгуче светит. Стрекозы шелестят, пролетывая над водой. За деревней, на Скатерках, стало шумнее. Там кружится хоровод. Потом его сменила кадриль.
Когда Ефим поднялся в деревню, солнце уже спустилось за лес, гулянье утихло, улица опустела, только у крылечек кое-где еще толклись гости. В проулках виднелись тарантасы, дроги, телеги: кое-кто из гостей остался ночевать. У отца с матерью тоже были гости — из-за Унжи, с Урмы. Они, видно, остались на ночь: их тарантас с широко расставленными оглоблями темнелся у крыльца.
Ефим потоптался возле тарантаса своих урманских родственников, заулыбался… Странное видение вдруг возникло перед ним… Будто вся улица запружена народом, и посреди людской толчеи, как из-под земли вырос, возник громадный тарантас…
После ужина в деревне опять стало шумно, послышались песни. Вышла луна, осветила деревню, выманивая всех на волю. Ефим остался дома. Его никому другому невидимый праздник был с ним… Он зажег лампу, достал чернила и бумагу, весь ушел в свои фантазии…
«Собрались как-то наши, шабловские, и сказали? «Давайте, робята, делать тарантас да такой большой, чтобы вся деревня уселась, сколь есть народу!..» Сказали и стали делать! Небывалый сделали тарантас! Колеса — до застрехи! Надо было по лестнице влезать в него. Запрягли двадцать пять лошадей, уселись всей деревней и поехали! Человек двести село. Дома остались одни старухи (на всю деревню лепешки пекли) да маленькие дети, которые еще в зыбках лежали.
Подъезжаем к Бурдову. Задели за магазею, разворотили всю! Высыпалась на улицу рожь, высыпался овес… Набежали бурдовские, бранятся, а мы им кричим сверху, не останавливаемся, знай себе катимся: «Ну, полно! Приезжайте к нам на мельницу, насыпайте муки — сколь пожелаете!..»
Пока кричали им да оглядывались, не заметили, как наехали на овин… Затрещал овин, конек переломился, слеги пали, верхние бревна посыпались… Поперек овина одно колесо проехало… Смяли овин, по копнам едем, никак с лошадьми не управно: не приноровились пока…
«Что ж это вы?! Аль не видите?!» — опять кричат нам бурдовские, бегут вослед.
«Самделе, робят! Глядите-ко, сколь беды натворили!.. — толкуем. — Деревней ехать — пожалуй, дома не повалять бы!.. Да и овраг тут для переезду глубок и узок, а прямо ежели, — гора крутая… Сворачивайте-ка к городищу! Деревню объедем, прямушкой двинемся…»
Однако задели еще за Терентьев овин возле оврага. «Той! Той! Правее! Правее! Под берег не кувыркнуться бы!..» — закричали всем тарантасом. Кое-как повернули. Кузницу еще, пока поворачивали, спихнули под берег, раскатилась по бревнышку! В тарантасе у нас крик стоит: «Не до смеху, робяты! Этак нельзя! До себя доведись!» — «Поезжайте! Поезжайте! Чего там! Э-эй! Н-но-о!..» — кричат другие.
На каждой лошади — по человеку, двадцать пять кучеров! Бурдовские опять вслед бегут, кричат, руками машут. Им и горько, и дивно: экая невидаль!
Поехали по лесу, только лес по бокам трещит, одни маленькие березки да елочки сгибаются и остаются несломанные.
Приехали к городу Кологриву. Мост через Унжу узок, не про наш тарантас… Да и не выдержал бы он такую тяжесть… А нам и горя мало! Нашему тарантасу Унжа не достает до ступиц! Да и глубины-то летние, в самую межень едем. Лошади почти нигде не всплывали.
Въехали в город, остановились посреди площади, Весь Кологрив сбежался смотреть!
Приходим к Козлову в лавку, спрашиваем:
— Нет ли у вас шкворня!
— Сколько угодно! К ондрецу, что ли?..
— Нет, к тарантасу! Запасной хотим иметь!
(Свой-то у нас ковали все деревенские кузнецы вместе, сколько их было в нашем приходе. Железо еще пароходом из Нижнего привезли по большой воде. И кузницу нарочно делали большую, как двор! Одно горно — больше избы! Десять коровьих кож пошло на мехи!)
— Вот-с! Извольте-с! Тарантасные шкворни-с! — подает нам приказчик шкворень.
— Эти нам малы!..
— Больше этих нет-с!..
Ну, известно: на нет и суда нет! Накупили всей деревней ведер, котлов, умывальников, рукавов железных, гвоздей… Назад поехали.
Если бы лошади не тонули в омутах, то можно бы и по самой Унже до нашей деревни добраться, как по широкой дороге! Тарантасу-то — што?! Поехали обратно лесом.
Дома разобрали покупки из тарантаса. Потом собрались всей деревней на гулянку и стала ходить в кругах. А бурдовские едут — везут рожь, овес молоть на нашу мельницу. Навезли всякого зерна на пятнадцати ондрецах. Мы им крикнули: «Засыпайте там сами, мелите!..»
Потом во всех избах заболтали блины из свежей муки, затопили печи. И вот снесли на общее гулянье со всех изб груды блинов! Сели на лужке и наши, и бурдовские. Все едят, похваливают! Наши говорят бурдовским: «Привозите еще молоть! Что ноньча уродилось, все везите! Все смелем! На всю деревню бесплатно измелем за те убытки, что с тарантасом-то наделали! А если надо, так и на другой год мелите! Да вот мы поизладимся, так и сами придем — пособим, поправим, что там у вас наломали!..»
Бурдовские уехали, а наши стали советоваться, что делать завтра.
На другой день сделали все по кирпичу на пробу. Двести с лишним кирпичей получилось. Это была среда. В четверг все сделали уже по десятку кирпичей. Получилось больше двух тысяч. В пятницу — по тридцати кирпичей, в субботу — по полсотне. Кончили работу пораньше, попарились, кто — в печи, кто — в бане.
На следующей неделе опять кирпичи делали. Так наделали больше ста тысяч кирпичей, как бы шутя, всей-то деревней — споро! Кирпич, известное дело, лежит, хлеба не просит, а на всякое дело годится.
Кирпичи делали не все простые, а все больше — с выдумкой! Кто какой узор измыслит!
Решили для начала построить каменный рассадник, Ставить его негде было: у всех огородцы маленькие. Сложили прямо на улице! Вдоль всей улицы вытянулся! От Миколая Фадеева срубов до белокуровской избы, Длиной сажен пятьдесят и шириной сажени две, высотой — аршина в два. Поставили рядом каменного старика с пестерем, выше избы ростом! Один нос — с печку! С клюшкой старик, а толщина-то его клюшки — с бревно! Рукавицы у него — с телегу, а лапти — как тарантасные корзины!
Кирпичи с этой поры стали делать во всякое свободное время. На рассаднике сеяли всякую рассаду, выписали хороших семян, потому стало много расти всего в огородах. Потом поставили каменную мельницу на Унже всей деревней. Долго ли сообща-то?!
Потом стали класть водопроводную башню. Вода по трубам пошла в деревню из Унжи. А вдоль деревни из Барановского конца в наш сделали ложбинку и выложили ее кирпичом, пустили по ней воду. Вымостили всю улицу, по краям же каменной ложбинки для желающих устраивали лужи с грязью.
Кирпичи, само собой, по величине и по форме были не все одинаковые, разных манеров были. Наделали их так много, что задумали всю деревню обнести каменной стеной с воротами и окошечками. Сверху деревню покрыли, сделали прозрачную крышу. Сами изобрели такое прозрачное полотно, тонкое и гибкое, так что его, при нужде, можно было свертывать в трубку, и не бьется оно. Крышу сделали двойную. Зимой между этих двух крыш пропускали по трубам теплый воздух, и снег тут же таял, и никогда крыша не замерзала, солнышко сквозь нее свободно светило и грело.
Получилась деревня не деревня, а как бы большой, невиданный дом, внутри которого стоят избы и растут сады. Устроили общую большую печь, и тепло, опять же по трубам, стало расходиться по всей деревне. Перестали топить печки в избах, каждый для себя. Лепешки, пироги, блины стали печь у большой печи, в специальных печках, пристроенных к общей.
И зимой в нашей деревне стало лето, птицы от нас никуда не улетали. Когда зимой к Шаблову подъезжали или подходили, если шел снег, или был сильный мороз, то видели только, как над крышей прозрачной пар поваливает. Если крышу надо было помыть, то по особым лестницам и ходам девицы поднимались наверх и наводили чистоту.
Пойдешь по деревне вечером: и там, и там возле изб — постели. Началось с одного старика. Он первый на улице постелился. Людям в диковинку, спрашивают: «Ты что это, дядя Марковий?!» — «Да все равно, батюшки, теперь и на воле тепло! И ни мух, ни комаров! Сухо, славно! На воле-то лучше спать, чем в избе али в сенях!..» А это было уже в декабре! И другие с той поры стали прямо на улице устилаться, под звездами. Так-то славно лежать и в небо глядеть, а не в потолок темный!..
По улице везде в сумерках постели белеются: и возле изб, и возле яблонь, кто просто на лужке постелется, кто даже кровать вытащит и спит себе как ни в чем не бывало!..
Да что там! Уж и стены-то в избах иным стали мешать! У многих с уличной стороны стены повыпилены! Да ведь так-то и светлей, и воздуху свежего больше!
Дошло до того, что на огородах стали чайные кусты выращивать и виноград! Чего уж больше!
Пообстроились, пообжились по-новому…»
До позднего часу горел огонь в Ефимовой комнатушке. Не слышал Ефим, как утихла, угомонилась деревня. Где шутя, где серьезно писал он совсем о другом Шаблове, о такой деревне никто еще, может быть, и не задумывался, а он вот так увидел ее…
Самый разгар страды. Августовские росы грибы выгоняют. Поспела по лесам брусника. Дозрел овес, а с ним вместе дошел до зрелости и лен. Уже и на осень пора пахать. Время такое, что мужик хоть разорвись! Ефиму не до своих занятий: с темна до темна в крестьянских делах.
Пришло письмо из Матвеева, от Николая. Тот писал о питерских событиях, уже известных Ефиму.
В округе было неспокойно. В Крутце поселился урядник, чего прежде не бывало. Квартировал он у крутецкого торговца Якова Степановича Данилова. Урядник уже наведывался в Шаблово, ходил по избам, заводил хитрые, околичные разговорцы. До Ефима дошло, что интересовался урядник и им, не так-то и давно покинувшим Питер…
По всей округе кто-то пустил шутку: «У Якова Данилова сын народился, ростом сынок — с каланчу, все вопит: «Вина хочу!» Так совпало: урядник по отчеству был Яковлевичем… Имел он немалое пристрастие к выпивке, а в пьяном образе становился придирчиво-куражливым, ломливым… Для всех в округе урядник вскоре стал ненавистен. Неприятен он был и обличьем: огромного роста, толстобрюхий, с большим приплюснутым, как у мопса, носом, с торчащими ушами… Нашлось для него подходящее прозвище — Пьяный ноздрян.
Каждое появление урядника в Шаблове Ефим воспринимал тяжело: в его родной мир вторгалось что-то враждебно-чуждое, опасное…
Пьяному ноздряну в Шаблове было к чему принюхиваться. Это Ефим чувствовал по намекам Алексана Семенова. Алексан при встречах уже не раз приглашал Ефима «прийти вечерком, поговорить с мужиками», пытался втянуть его в острые споры. Ефим на вечерние тайные беседы к мужикам не ходил, держался уклончиво: не в кружковой работе видит он свой путь… Он верит в другое: люди искусства должны сделать невероятное усилие, и человечество очнется, жизнь изменится! Народ просто потерял духовные связи. Восстановить их с помощью искусства — вот для него, для таких, как он, путь!..
В деревне между тем была создана подпольная ячейка социалистов-революционеров. Входило в ячейку около десяти человек — Борис Скобелев, Егор Травин, Семен Завьялов, Захар Вьюгин, Василий Дроздов, Иван Груздев, Алексан Семенов, Филипп Скобелев… Собиралась ячейка чаще всего в избе Семеновых.
В самом Кологриве действовала целая группа, в основном учителя технического училища, женской гимназии.
Несколько раз за лето в Шаблове появлялся сын бывшего илешевского дьякона Панова, приехавший весной из Питера, где он обучался на общеобразовательных курсах.
Как-то он завернул на гулянок, где шабловские мужики сошлись посидеть на бревнах. Пришел Панов для сбора подписей под «бумагой», которую сам и составил. Эту «бумагу» он хотел послать членам Государственной Думы от Костромской губернии — Галунову и Антонову.
В «бумаге» говорилось о помощи голодающим, о том, что выборы в Государственную Думу должны быть всеобщими, равными и прямыми, с тайной подачей голосов, без различия национальности, религии и пола. В своей «бумаге» Панов писал и о том, что надо отобрать землю у монастырей, церквей, удельную и кабинетскую и передать ее крестьянам, что выбирать начальство и правителей надо всем народом, что необходимо учредить всеобщее обязательное обучение в нижних, средних и высших учебных заведениях за государственный счет…