Шрифт:
Фотий сердился, ругался. Держал ее в строгости, помыкал, как последнею дворовою девкою. А все-таки с приятностью полеживал в гробу своем, благодушествовал, вспоминая последнее свидание митрополита с Аракчеевым.
Аракчеев исполнил обещание, данное государю: поехал к митрополиту и сделал попытку помирить его с князем Голицыным, но ничего не вышло. Сняв с головы белый клобук, митрополит бросил его на стол:
— Граф, донеси царю, что видишь и слышишь. Вот ему клобук мой. Я более митрополитом быть не хочу, с князем Голицыным не могу служить, как явным врагом церкви, престола и отечества!
«Аракчеев смотрел на сие, как на вещь редкую», — вспоминал впоследствии Фотий. Воистину, редкая вещь в России после Петра I, — белый клобук, венец православия, спорящий с венцом самодержавия.
Митрополита Серафима Фотий называл «мокрою курицею». Однажды, готовясь произнести проповедь, в присутствии императора Павла, преосвященный так оробел, что не мог произнести ни слова и должен был удалиться в алтарь. А намедни, собираясь в Зимний дворец по делу Голицына, трижды входил и трижды выходил из кареты; наконец Фотий захлопнул дверцы и крикнул кучеру: «Ступай!» А Магницкий поехал сзади на дрожках, и когда замечал, что кучер, по приказанию владыки, заворачивает в сторону, приказывал от себя ехать прямо во дворец. Вернулся владыка домой, весь мокрый от пота, «как бы из водопада был облит, — по слову Фотия: — такой у него был пот от страха царева».
Мокрой курице не бывать орлом, митрополиту Серафиму — Никоном. [40] «От Фотия потрясется весь град св. Петра», — было пророчество. Не оно ли исполняется? Не потрясется ли Россия, вселенная от патриарха Фотия?
Прислушался к стуку подъезжавшей кареты. Не раздеваясь, в салопе, шляпке и вуали, запыхавшаяся, испуганная, вбежала в подземную келью графиня Анна.
Лицо плоское, круглое, красное, веснушчатое, как у деревенской девушки. Росту большого — гренадер в юбке. Лет под сорок, а умом ребенок. «Мозги птичьи», — говаривал Фотий. Но в глазах чистых, как вода ключевая, сквозь глупость ума ум сердца светился. Готовилась к тайному постригу; носила власяницу под шелковым фрейлинским платьем; всю жизнь замаливала грех отца графа Алексея Орлова, злодеяние Ропшинское — убийство Петра III.
40
Никон (1605–1681) — патриах Московский и всея Руси. Имел сильное влияние на внутреннюю и внешнюю политику, что привело к разрыву с царем Алексеем Михайловичем.
Ходили слухи о блудном сожительстве Фотия с Анной, но это была клевета.
«Я, в мире пребывая, ни единажды не коснулся плоти женской, не познал сласти, — говорил Фотий: — чадо мое о Господе есть девица непорочная во всецелости. Сам Господь мне ее в невесты нескверные дал».
— Не моя вина, батюшка, — залепетала Анна бестолково и растерянно, вбегая в келью: — княгиня Софья Сергеевна без чая отпустить не хотела, о патере Госнере сказывала. Ах, отец, отец, если бы вы знали, какие новости!..
Княгиня Софья Мещерская, одна из духовных дочерей Фотия — большая сплетница, а патер Госнер — заезжий «проповедник Антихриста, сатана-человек, — по мнению Фотия, — публично изрыгавший хулу на Богородицу». При помощи Магницкого и обер-полицеймейстера Гладкова, заговорщики выкрали из-под станка листы печатавшейся книги Госнера, и Фотий сочинял по ним донос, желая приплести это дело к делу Голицына. В другое время о новостях расспросил бы с жадностью, но теперь пропустил мимо ушей: очень сердился.
Долго лежал, не открывая глаз, не двигаясь, точно покойник в гробу; наконец посмотрел на Анну в упор и спросил:
— Где пропадала, подол трепала, чертова девка? На гульбище, небось?
— Да, — потупилась Анна, краснея; лгать не умела. — Один только разок прошлась…
Весеннее гулянье в Летнем саду, куда изредка езжала Анна тайком от Фотия, называл он сатанинским гульбищем.
— Женишка не подцепила ли? Много их нынче там, по весне-то, кобелей бесстыжих, военных да штатских, за вашей сестрой, сукою, задравши хвосты, бегает.
— Ну что вы, батюшка! У меня и в мыслях нет, сами знаете…
— Знаю, что знаю. А ты бы хоть то рассудила, что уже не молода и красоты не имеешь плотской; то богатства токмо ради женихи-то подманивают, а денежки вытрясут — и поминай, как звали.
Поднял ногу из гроба, и с привычной ловкостью Анна стащила с нее смазной, подбитый гвоздями мужичий сапог.
— Ох, мозоли, мозолюшки! Ноют что-то, верно, к дождичку, — кряхтел он, подымая другую ногу.
На светлых перчатках у Анны — второпях не успела их снять — от смазных голенищ остались пятна дегтя.
— Думаешь, не знаю, девонька, что у тебя на уме? — усмехнулся вдруг Фотий язвительно: — знаю, голубушка, все вижу насквозь; вот, мол, какая особа, миллионщица, Орлова-Чесменского дочь, графиня светлейшая, ручки изволит марать о сапоги мужичьи поганые! А только мне на графство твое наплевать и на миллионы тоже. Тридцать миллионов — тридцать сребреников — цена крови. Знаешь, чья кровь? Грех отца знаешь? Ну, чего молчишь? Говори, знаешь?
— Знаю, — прошептала Анна, бледнея и опуская голову.