Шрифт:
— Как ты думаешь, велик этот заговор?
— Судя по духу и разговорам вообще, а в особенности офицеров второй армии, заговор должен быть распространен до чрезвычайности. В войсках очень их слушают.
— Чего же они хотят? Разве им так худо?
— С жиру собаки бесятся, ваше величество!
«Он просто глуп», — подумал государь с внезапным облегчением. А все-таки спрашивал:
— Как полагаешь, нет ли тут поважнее лиц?
Шервуд помолчал и покосился на дверь: должно быть, боялся возвышать голос, а что государь плохо слышит, — заметил.
— Подойди, сядь здесь, — указал ему тот на стул рядом с собою: сделал опять то, чего не хотел.
Шервуд сел и зашептал. Государь слушал, подставив правое ухо и стараясь не дышать носом: ему казалось, что от Шервуда пахнет потом ножным, — запах, от которого государю делалось дурно. «И чего он так потеет: от страха, что ли?» — подумал с отвращением.
Шервуд говорил о двусмысленном поведении генерала Витта, который, будто бы, всего не доносит, — и генерала Киселева, у которого главный заговорщик Пестель днюет и ночует; о неблагонадежности почти всех министров и едва ли не самого Аракчеева.
— В военных поселениях людям дают в руки ружья, а есть не дают: при нынешних обстоятельствах такое положение дел очень опасно…
«Нет, не глуп; многое знает и меньше говорит, чем знает», — подумал государь.
— Полагаю, — заключил Шервуд, — что Общество сие есть продолженье европейского общества карбонаров. Важнейшие лица участвуют в заговоре; все войско — тоже. Не только жизнь вашего императорского величества, но и всей царской фамилии находится в опасности, и опасность близка. Произойдет кровопролитие, какого еще не бывало в истории. Ведь они хотят — всех…
«Всех перерезать», — понял государь.
— У них — черные кольца с надписью семьдесят один.
— Что это значит?
— Извольте счесть, ваше величество: января — тридцать один день, февраля — двадцать девять, марта — одиннадцать, итого — семьдесят один. Тысяча восемьсот первого года одиннадцатого марта и тысяча восемьсот двадцать шестого года одиннадцатого марта — двадцать пять лет с кончины блаженной памяти вашего родителя, государя императора Павла Первого, — подмигнул Шервуд. — Покушение на жизнь вашего императорского величества в этот самый день назначено…
«Одиннадцатое марта за одиннадцатое марта, кровь за кровь», — опять понял государь. Побледнел, хотел вскочить, закричать: «Вон, негодяй!» — но не было сил, только чувствовал, что холодеют и переворачиваются внутренности от подлого страха, как тогда, после аустерлицкого сражения, в пустой избе, на соломе, когда у него болел живот.
А глаза Шервуда блестели радостью: «Клюнуло! клюнуло!»
Перестал пугать и как будто жалел, утешал:
— Зараза умов, возникшая от ничтожной части подданных вашего императорского величества, не есть чувство народа, непоколебимого в верности. Хотя и много времени упущено, но ежели взять меры скорые, то еще можно спастись; только надобно, как баснописец Крылов говорит:
С волками иначе не делать мировой,Как снявши шкуру с них долой, —заключил почти с развязностью, и что-то было в лице его такое гнусное, что государю вдруг почудилось, что это — не человек, а призрак: не его ли собственный дьявол-двойник — воплощение того смешного — страшного, что в нем самом?
— Хорошо, ступай, жди приказаний от Клейнмихеля. Ступай же! — проговорил он через силу, встал и протянул руку, как будто желая оттолкнуть Шервуда; но тот быстро наклонился и поцеловал руку.
Оставшись один, государь открыл настежь окно и дверь на балкон: ему казалось, что в комнате дурно пахнет. Вышел в сад, но и здесь в теплом тумане был тот же запах как бы ножного пота, и с мокрых, точно потных, листьев капало. На пустынной аллее долго стоял он, прислонившись головой к дереву; чувствовал тошноту смертную; казалось, что от него самого дурно пахнет.
На следующий день перешел из кабинета в другую комнату, в верхнем этаже, под предлогом, что сыро внизу, а на самом деле потому, что неприятно было слышать близкие шаги прохожих.
В тот же день увидел часовых там, где их раньше не было, и новую белую решетку в саду, которой запирался ход мимо дворца; должно быть, распорядился Дибич: государь никому ничего не приказывал.
Вспомнил анекдот об уединенных прогулках своих по улицам Дрездена: старушка-крестьянка, увидев его, сказала: «Вон русский царь идет один и никого не боится, видно, у него чистая совесть!» А теперь — белая решетка…
Однажды, ночью, вбежал к нему дежурный офицер с испуганным видом:
— Беда, ваше величество!