Шрифт:
Когда наступило молчание, вдруг поднял глаза, улыбнулся, хотел что-то сказать, но покраснел, поперхнулся, закашлялся и ничего не сказал.
— Вы, господа, кажется, друг друга не понимаете, — вступился Муравьев.
Голицыну, как это часто бывает, когда слишком много ждут от человека, лицо Муравьева показалось менее значительным, чем он ожидал. Лет тридцати, но по виду моложе. Черты женственно-тонкие и неправильные: глаза слишком широко расставлены; длинный, заостренный, как будто книзу оттянутый, нос, до смешного маленький, как будто детский, рот; слишком полные, пухлые, тоже словно детские, щеки; густые, пушистые, темно-русые волосы, по военной моде зачесанные с затылка на виски, как после бани взъерошенные. Все лицо здоровое, гладкое, белое, круглое, как яичко — ни одной морщинки, ни одной черты страданья. Только вглядываясь пристальней, заметил Голицын что-то болезненное в противоречии между улыбкою губ и скорбным взором никогда не улыбающихся глаз; а также в верхней губе, немного выдающейся над нижнею, — что-то жалкое, как у маленьких детей, готовых расплакаться.
Странное подобие пришло ему в голову: если бы можно было увидеть на снегу, в лютый мороз, ветку с весенними листьями, то в ней было бы то беззащитное и обреченное, что в этом лице.
Впоследствии, думая о нем, он вспоминал стихи Муравьева:
Je passerai sur cette terre,Toujours r^eveur et solitaire,Sans que personne m’aie connu,Ce n’est qu’au bout de ma carri`ereQue par un grand coup de lumi`ereOn verra ce qu’on a perdu.«Я пройду по земле, всегда одинокий, задумчивый, и никто меня не узнает; только в конце моей жизни блеснет над нею свет великий, и тогда люди увидят, что они потеряли».
— Вы, господа, кажется, не понимаете друг друга, — заговорил было Муравьев по-французски, но тотчас же спохватился и продолжал по-русски: Горбачевский объявил в начале беседы, что плохо говорит по-французски и просит изъясняться на русском языке. — Что без народа нельзя, мы тоже знаем. Но вы полагаете, что надо начинать с политики: мы же думаем, что рассуждений политических солдаты сейчас не поймут. А есть иной способ действия.
— Какой же?
— Вера.
— Вера в Бога?
— Да, в Бога.
Горбачевский покачал головою сомнительно.
— Не знаю, как вы, господа, но мы, Славяне, думаем, что вера противна свободе…
— Вот, вот, — подхватил Муравьев радостно, — как вы это хорошо сказали: вера противна свободе. Вот именно так и надо спрашивать прямо и точно: противна ли вера свободе?
— Я не спрашиваю, а говорю утвердительно. И кажется, все…
— Все, все, — опять подхватил Муравьев, — так все говорят, все так думают. Это и есть ложь, коей все в христианстве ниспровергнуто. Но ложь все-таки ложь, а не истина…
— Помилуйте, как же не истина, когда в Священном писании прямо сказано, что избрание царей от Бога?
— Ошибаетесь, в Писании совсем другое сказано.
— Что же?
— А вот что, Миша, принеси-ка…
Но прежде чем он договорил, Бестужев побежал в комнату и вернулся со шкатулкою. Муравьев отпер ее, порылся в бумагах, вынул листок, мелко исписанный, и подал Горбачевскому.
— Вот, читайте.
— Я по-латыни не знаю. Да и дело не в том…
— Нет, нет, я переведу, слушайте. Первая Книга Царств, глава восьмая: «собрались мужи Израильские, и пришли к Самуилу, и сказали ему: ныне поставь нам царя, да судит нас. И было слово сие лукаво пред очами Самуила, и помолился Самуил Господу, и сказал Господь Самуилу: послушай ныне голоса людей, что говорят тебе, ибо не тебя уничижили они, а Меня уничижили, дабы не царствовать Мне над ними; но возвести им правду цареву. — И сказал Самуилу: вот слова Господни к людям, просящим у Него царя. — И сказал им: сие будет правда царева: сыновей ваших возьмет, дочерей ваших возьмет и земли ваши обложит данями, и будете рабами ему, и возопиете в тот день от лица царя вашего, коего избрали себе, не услышит вас Господь, потому что вы сами избрали себе царя».
— Ну что же ясно, — кажется, ясно, яснее нельзя………..………… И неужели этого народ не поймет?
— Да то в Ветхом Завете, а в Новом другое, — возразил Горбачевский, — там прямо сказано: царям повинуйтесь как Богу. Я сейчас не припомню, только много такого…
— Как может это быть? Подумайте, как может быть противоречие между откровеньями единой истины Божеской? А если нам и кажется, то, значит, мы не понимаем чего-то…
— Где уж понять! Это-то попам и на руку, что ничего понять нельзя: в мутной воде рыбу ловят, — подмигнул Горбачевский с тем вольнодумным ухарством, которое свойственно молодым поповичам.
— Нет, можно, можно понять! — воскликнул Муравьев еще радостнее, не замечая усмешки противника. — Надо только не буквы держаться, а духа… Вот вы этим шутите, а народ не шутит. Не пустое же это слово: Мне дана всякая власть на небе и на земле. Слышите: не только на небе, но и на земле. А ежели Он — Царь единый истинный на земле, как на небе, то восстание народов и свержение царей, похитителей власти, как может быть Ему противным?
— Свержение царей во имя Христа! — покачал головой Горбачевский еще сомнительней. — А знаете что, Муравьев: я хоть сам в Бога не верую, но полагаю, что кто проникнут чувством религии, тот не станет употреблять столь священный предмет орудием политики…
— Нет, вы меня совсем, совсем не поняли! — всплеснул Муравьев руками горестно, и в этом движении что-то было такое детское, милое, что все улыбнулись невольно, и черта разделяющая на мгновенье сгладилась. — Ну кто же делает религию орудием политики? Да не я ли вам сейчас говорил, что нам думать надо больше всего о религии, а политика сама приложится? Именно у нас, в России, более чем где-либо, в случае восстания, в смутные времена переворота, привязанность к вере должна быть надеждой и опорой нашей твердейшею, — вот и все, что я говорю. Вольность и вера вместе в России погублены и восстановлены могут быть только вместе…