Шрифт:
– Опоздал, – и это «здл», будто прошлось ему по рёбрам, кислой икотой.
– Проспал, что ли? – не унимался таксист.
«Так. Уже в мой распорядок дня влез. Дальше будет совет: чай от бессонницы, который он лично глушит вёдрами перед сном. Секретная чудо таблетка, койю прописывает знакомый врач. Убойная мелодия на будильник, от которой его тёща вышла из комы».
– Да, – односложно ответил Клим.
– А я тут перед тобой двух теток вёз. Лет пятидесяти. Пьяные, в слюни. Думал, машину облюют. Надышали так, что еле проветрил. Были бы помоложе…
– Бывает, – Клим своей отчуждённостью показывал неуместность данного диалога, перебив водителя.
– Местный? – не отставал тот.
– Местный, – так же скупо поворошил Клим сухим языком во рту, желая завершить на этом всякое общение и дальше молча передвигать пространство поближе к его цели.
– А я из Рязани. Сначала там работал. Ну как работал? Таксовать пробовал. На нормальную работу не берут. Возраст, говорят, лишний вес. Так вот и вышел весь, – засмеялся он. – Только заказов с гулькин нос. Людям лучше в автобусах подавится или семь вёрст пешком пройти, а на такси сэкономить. Здесь же любых заказов, – показал ладонью выше головы, – до жопы. Хочешь – таксуй, а хочешь – отдыхай. Вчера ночь таксовал, с людья отбоя нет. Вот сейчас тебя отвезу и спать поеду. Я смотрю, что ты на завод собрался, так и подумал, не местный. Местные или на своем транспорте, или в городах в офисы на маршрутках ездят. У меня племянник сюда перебрался. Как его там это слово. – Он на задумался на несколько секунд. – А! Риэлтор – это тот, кто квартиры сдает, продает, во весь вертолёт. – Он отмахнулся от осы, залетевший в салон – Так вот! Себе хату купил, да машину в придачу. И сженился здесь удачно! А там что в Рязани? Там лишь «грибы с глазами, хе-хе». Неестественно засмеялся всем телом. Пузо затряслось в такт, будто вытряхивали холодную дешевую тушёнку.
Такси встало на совершенно не к месту в этой глуши светофоре, которого долго выворачивало красной выпуклостью наружу. Сзади прибавлялось ещё некоторое количество неудачников, которых обокрали на самое ценное. На время.
Климу становилось все хуже и хуже. В голову лезли какие-то дежавю, будто он уже ехал с этим подрязанским когда-то давно. Послышался резкий, откуда-то знакомый запах, который он не мог вспомнить. Опять стало не хватать воздуха. Клим онемевшими пальцами открыл окно, не спрашивая таксиста. Оттуда этот мутный воздух полез в салон. Он был какой-то вязкий и в то же время колючий от ельника за окном. Виски сжало от мириад воздушных жал. Сознание серой массой перекатывалось и трепыхалось между ними. От напряжения окончательно занемели руки. В животе будто плавали и разбредались рыбы, щекоча внутренности распушёнными плавниками. Невозможно стало сосредоточиться на окружающем. Оно казалось полнейшим бардаком. Мимо проносились непонятные кляксы, разведённые молоком выдоенного серого бесформенного неба, которое не было готово к рассвету и которому навязали это тлеющее солнце. Казалось, что утро никогда не начнётся, оно, как лягушка, будет биться в дряблой хляби сметаны.
И, наконец, солнце забодало их. Его выдавило и клеило со страшным давлением на лобовое стекло. И оно промазало каждую непроходимую щель, каждую неровность. Наконец-то зажегся зелёный, нарочито карандашный свет, омывая спокойствием и сливаясь с хвоей, поглотившей округу. И неестественные цветные фотографии, как-бы перебираемые из окружающего этим осознанием Клима, превращались в аляповатый коллаж проносящегося поперёк леса, по испарине исходящей с дороги, которую казалось, нарисовал третьеклассник.
– Остановите, – стараясь не выдавать своё состояние, тихо попросил Клим.
– Так еще не приехали. Или ты за этим? Что вас сюда тянет? – пытал таксист.
– Нет, мне здесь надо, у завода завершите заказ, а меня здесь высадите. – скороговоркой ответил Клим.
– Ок, оценку поставите?
– Да. Пятёрку поставлю, – он уже готов был придушить этого толстяка.
Но машина остановилась. Климу казалось, что он с трудом собирает остатки сознания, разбросанные по салону. Сердце работало, как кувалда, выбивая начавшиеся судороги. Ноги надо расставлять шире, чтобы идти. Клим вышел, с третьего раза, закрыл дверь, и с обочины двинулся в лес.
“Ходить, ходить, ходить, ходить, пока отпустит, пока не станет тепло и хорошо». А после приступа всегда бывает тепло и хорошо. Лес затягивал прохладой, атмосфера отступила, листва приятно щекотала щетину. Его вывело к болоту, наполненному, как борщ, всякой зеленью, красной гниловатой начинкой внутри, из разбухших остовов деревьев, ржавых и, казалось, что, чуть кисловатых отбойников и металлического хлама, выброшенного с дороги, покрытое сверху масляной пленкой ряски. В этом бульоне кишели насекомые, нежно снимая с поверхности слои пены кипения инородной материи. Скользкие головастики шевелили своими пророщенными языками, встречаясь затылками и дергаясь прочь. Тритоны, как подлодки, лениво расползались по глиняному дну недалеко от берега. Климу иногда казалось, что и в сваренном им борще может зародиться подобная жизнедеятельность. Она, в конце концов, зарождалась после недельного хранения на газовой плите, зарастая зелеными мшистыми колониями, будто тропическими островами в плодородном морском климате.
Он сел у болота на рыхлую породу, зачерпнул ладонью все слои: от земли до ряски, достал флягу, глотнул пару раз. Тело сверху вниз наливалось затхлым теплом, которое пробиралось в каждый его угол, в каждый его закуток и тупик. Затем всё это дружно и медленно, хороводными спиралями выкрутило к голове, а далее и наружу потной испариной. Его отпустило. Хотелось сидеть тут, размякнув, раздавшись по поверхности мысленным туманом, обволакивающим благодарностью округу. Но надо было спешить. Клим поднялся, ноги слабо слушали сигналы его намерений, и в таком виде он и двинулся дальше.
Что-то вспоминалось из детства – это начало этого недуга. Утром, перед школой ему всегда давали хлеб с маслом и чай с сахаром. И сахар всегда оседал на дно, как ил на дне болота, не растворившись. Может быть, его бабушка помешать забыла, а может, от любви к нему, желая сладостью задавить впрок. И масло по хлебу такими ломтями, как доски в комнате на полу уложены крашеные рыжим, выпирающие, скрипучие своими выпуклостями и ноющие во впадинах.
На этом полу случались проливные борщи, кипятки, сливы с нутра батарей, едущая мебель с насиженных мест, цепляющая за свое старое: ножками и боковинами, выцветшей краской, вмятинами, определяющими своей глубиной время стоянки на старом месте. Стул, изогнутый, будто потягивающийся с утра с истомы, гибкий, как кошка. А внутри, под обивкой остались насиженные поколениями яйца старого быта. Под этой материей прессованное время цокает и хрустит брошенными мгновениями. И медленный таракан штурмует память Клима, поднимаясь по стулу бережно, по каждому завитку, к этому седлу вечности.