Шрифт:
Вот два письма от Ани. Они завернуты в тонкий прозрачный целлофан. Леонид всегда носил их с собой, в нагрудном кармане, и знал, как стихи, наизусть.
Как он обрадовался, когда год назад получил первое из этих писем! На конверте стоял штемпель — «Алма-Ата». Далеко увезли Аню из блокированного Ленинграда!
Девушка настойчиво расспрашивала Леонида о его руке. Все ее длинное письмо было очень теплым, заботливым, в каждой строчке чувствовалась искренняя тревога за друга. Аня даже спрашивала: может быть, ей приехать на Волгу? Веселей будет вдвоем.
Леонид хотел ответить Ане таким же горячим, подробным письмом. Чудесно, если бы она в самом деле переселилась сюда!
Но потом он передумал.
Вспомнил их летнюю прогулку после окончания института. Нева. Белая ночь. И клятва… Клятва дружбы!
Вот почему пишет Аня! Знает, что он — инвалид, помнит клятву и считает своим святым долгом заботиться о нем. О друге, попавшем в беду.
Да, безусловно, она — благородная, милая девушка, Но зачем ему ее вынужденные заботы? Это жертва. Да, жертва! Связанная клятвой, Аня готова сломать, исковеркать свою жизнь, лишь бы помочь ему — инвалиду! Честь ей и слава! Но ему не нужны жертвы. Нет, он еще не старик и уже не ребенок. Он сам может постоять за себя, сам поборется с судьбой!
Вспомнил, как настойчиво он требовал клятвы тогда, на Неве. Да, он, он один, придумал эту дурацкую детскую клятву. Он так настаивал, что вынудил Аню дать обещание. Ну, ничего! Он виноват, он и исправит ошибку!..
Не будет он обременять никого!
Пока Кочетов раздумывал, как ответить, от Ани пришло второе письмо. От него веяло такой же заботой, и оно было еще тревожнее первого. До полуночи просидел Леонид, сочиняя ответ. Он писал, перечеркивал, снова писал, перечитывал и рвал бумагу. Все получалось не то: или слишком подробно и лирически, или наоборот, чересчур официально и холодно.
Наконец, безнадежно махнув рукой, Кочетов заклеил конверт. Он кратко и довольно сухо сообщал, что дела у него налаживаются, он уже работает, рука тоже когда-нибудь заживет, так что Аня может не беспокоиться о нем.
Как он потом ругал себя за это глупое, мальчишеское письмо! Как проклинал себя за непомерную и неуместную гордыню! Но написать правду Леонид не решался. Девушка тоже замолчала. Переписка оборвалась…
…Глубоко задумавшись, сидел Леонид на кровати. Потом встряхнул головой, словно вдруг очнулся, и стал перечитывать другие письма.
Вот самая большая стопка — это от Ивана Сергеевича. На конвертах чернеют штемпеля различных городов. Больше года скитался Галузин по госпиталям.
Девять ран нанесли ему фашисты, но все же не сломили «казака». В последних письмах Иван Сергеевич писал, что совсем уже поправился, только слегка прихрамывает, и не понимает, чего это доктора держат его в осточертевшем госпитале.
А вот тоненькая стопка — от Николая Александровича. Здесь всего три письма. Леонид получил их одновременно, хотя первое было датировано декабрем 1941 года, второе — мартом, а третье — июнем 1942 года. Как доставили эти письма из блокированного Ленинграда на «Большую землю»? Где они кочевали столько времени? Летели в самолете над линией фронта или тряслись на грузовике по льдам Ладожского озера?
Все три письма Николая Александровича были похожи друг на друга. Во всех Гаев писал о мужественных ленинградцах, стойко обороняющих свой город, О знакомых студентах, и очень мало о себе. Он по-прежнему в Ленинграде и занят какой-то важной, ответственной работой, — вот единственное, что удалось выведать из писем о нем самом.
Леонид знал: Ленинград в тисках голода и холода. Он представлял, как тяжело Гаеву. Но в письмах об этом не было ни слова.
Николай Александрович настойчиво спрашивал, как идет лечение руки, и советовал ни на день не прекращать упражнений.
«Тренировка делает чемпиона!» — вспоминал Гаев в последнем письме любимые слова Галузина.
Отдельно лежало еще одно письмо из Ленинграда. Оно было без даты, написано бледными, неопределенного цвета чернилами и состояло всего из четырнадцати строчек. Тетя Клава писала, что очень ослабела, но продолжает работать. Их завод наладил выпуск таких «штучек», что скоро фашистам не поздоровится.
«Прости, что мало пишу, — пальцы опухли», — так кончалось письмо.
Получив его, в конце 1942 года, Кочетов несколько дней не в силах был думать ни о чем другом. Веселая, неугомонная тетя Клава все время стояла перед его глазами. Леонид не мог представить ее другой — вялой, неподвижной.
Навек врезался в память Кочетову морозный январский день сорок третьего года. Вечером по радио раздались такие знакомые, всегда нетерпеливо ожидаемые, торжественные позывные — «Широка страна моя родная». Люди насторожились, замерли у репродукторов. Что передадут сегодня «В последний час?»
И вот звучат уже давно привычные, но всегда по-новому волнующие, торжественные слова: «Приказ верховного главнокомандующего».
Голос диктора — четкий, неторопливый — полон с трудом сдерживаемой радости. Кажется, вот-вот он сорвется, захлебнется от восторга: прорвана блокада Ленинграда!