Шрифт:
Француз легонько потолкал Бусыгина в спину, приглашая к разговору, и, когда тот приподнялся, спросил:
— Война… Где театр?.. Ты? — ткнул он Бусыгина в грудь сдвоенными пальцами.
Узнав, что Бусыгин воевал в Сталинграде и там в обморочном состоянии захвачен в плен, узники опять загудели, и пожилой француз, которого, наверное, слушались, жестом прервал их разговор.
— Сталинграден — это корошо! Виктуар — победа! — восхитился он, уже обращаясь к Бусыгину.
— Вива! — воскликнул рыжеволосый парень, глаза которого засветились такими веселыми огнями, которые напоминали, что когда–то этот человек был полон незатухающего веселья, а теперь от него, былого, остались только горящие упрямыми искрами глаза да как–то странно усохшие от длительного недоедания щеки и нос.
— А охота знать, ты откуда, где тебя подцепили?.. — поинтересовался у француза Бусыгин.
— О, корошо! Мы — армия де Голля! Моя фамилия Туре… Мишель Туре… Ля гер. Локомотив, рельсы, эшелоны — вон! — взмахнул он рукой в воздухе. Маки… партизаны из департаментов Савойя, Верхняя Савойя, Корез, Дордонь… много–много нападать… Германская армия спать не мог! говорил француз.
— Братья, значит. Побратимы, как мы говорим, — дослушав его, произнес Бусыгин.
Укладывались на нары. К пытавшемуся уже задремать Степану кто–то подошел, и он разглядел черноволосого мужчину.
— Извини меня, — твердо, без мягкого выговора, зашептал мужчина. Предосторожность никогда не вредит. Я — армянин Анастас Казарян… И пожалуйста, отдыхай, — он крепко стиснул Степану руку и ушел.
В сумерках француз все–таки подкараулил и точным ударом сокрушил крысу и выкинул в щель, под ноги часовому в бордовых ботинках. Шаги приостановились: часовой, похоже, осмотрел крысу, потом пихнул к заключенным. Ее немедленно же выкинули обратно. Часовой прокричал что–то злое в щель между дверью и косяком, но дохлую крысу уже не водворил снова в барак.
Вечером принесли скудный ужин из свекольного варева и жидкого кофе, а ранним утром изнуренных и невыспавшихся погнали под конвоем в горы.
Заключенные работали в карьерах вручную, пользуясь кирками и лопатами, выламывали камень, нагружая им крохотные платформы, передвигающиеся по узкоколейной дороге.
Когда Бусыгин впервые разглядел отроги гор, возле которых располагался лагерь, у него сжалось сердце: эти горы до боли напоминали его родные места в предгорьях Алтая, к югу от Новосибирска, при горной речке Кондобе. Так же круто спадали они к реке, и слоистые горные породы тускло взблескивали в лучах оживающего весеннего солнца, так же темнели невысокими зарослями расщелины, так же вдали небо вплотную опускалось на сглаженные, лишенные острых вершин горы. Правда, эти горы были пониже да и более обжиты, чем горы на родине Бусыгина.
Возвращаясь из каменоломен в лагерь, Бусыгин брел в неровном строю. Как путами, сковывало его чувство адской усталости и обреченности, которое заставляло отрывать взгляд от гор, угрюмо и безразлично смотреть вниз, под ноги, — и вместе с тем крепло желание порвать неровный строй, оттолкнуть конвойного и, не думая о последствиях, не оглядываясь, забыв все, идти туда, где небо опустилось на горы, напомнившие ему горы его детства. Мысли эти и желания, наверное, отразились на его лице, в походке. Конвойный, крупноносый, рыжий немец, слегка потеснив его соседа, подошел к нему, толкнул в плечо автоматом, сказал предупреждающе: "Шнель! Шнель!"
Как с первых же дней убедился Бусыгин, работали в лагере не спеша. Черт его знает, зачем немцам этот камень, да еще под конец войны, но если он им нужен, значит, он во вред всему свободолюбивому человечеству. А поэтому камня старались нарубать точно столько, сколько было необходимо для того, чтобы заключенных не лишали пайка. Да и при случае, когда охрана отходила в сторону, кое–кто из заключенных, не жалея при этом сил, хоть и нелегко было добывать посредством кирки камень и на тачке поднимать его из глубокого карьера на поверхность, старался несколько добытых камней обрушить вниз, назад, в карьер. Таким образом, камня добывалось мало, но это никого из лагерной охраны не смущало.
Уже вечером Анастас Казарян, назначенный самими пленными старостой блока, — несмотря на изнуренность, очень красивый парень с блестящими черными насмешливыми глазами — подсел к нарам, приложил горячую руку к шее Степана, сказал с кавказским акцентом как бы в напутствие:
— Береги силы, сибиряк. Нервы держи в узле, слушайся умных людей… Меня слушай, а главное — никуда не суйся. Приглядывайся и береги, дорогой, силы. Вон те горы видел? — указал он за окошко под потолком. — Горы небольшие и невысокие, не такие, как наш Кавказ… Так вот, скоро перешагнут эти горы наши, и придет свобода.
И действительно, скорое завершение войны уже чувствовалось во многом: в том, как загорались лица заключенных при чудом проникших в лагерь вестях с фронтов великой войны, в нерешительности и робости, вдруг появившихся у охранников при обращении с военнопленными, в том, что кое–кто из немцев стал уже откровенно заискивать перед узниками, стремясь обеспечить себе к часу расплаты хоть сколько–нибудь приличную характеристику, позволяющую надеяться на снисхождение.
Приноровиться к лагерной жизни Бусыгину помогал тот же Казарян. По его команде, учитывая комплекцию Степана, иногда давали ему лишних полкотелка баланды и побольше каши из желудей, которые были собраны впрок и из которых лагерники приспособились делать нечто схожее с крупой. Казарян предостерег Бусыгина от близкого общения с одним из пленных маленьким, плюгавым, находящимся в бараке на подозрении в тайном доносительстве. Через несколько дней на нарах, рядом с Казаряном, оказалось свободное место, и они устроились бок о бок.