Шрифт:
– Сегодня в театре мы не увидим Можи, – продолжает Леон, – он остался дома.
– Вот как? – равнодушно произносит Марта. Она кривит губы, пытаясь сдержать улыбку. С чего бы это?
– Он заболел? – спрашиваю я. – Может, выпил вчера слишком много грога?
– Нет. Но он считает, что «Летучий Голландец» – сентиментальная дрянь, неудобоваримая смесь итальянской и немецкой музыки, а все певцы – «грязные свиньи». Поверьте, Анни, я точно передаю его слова. Он говорит также, что при одной только мысли о рыбаке Даланде, отце Сенты, у него начинаются рези в желудке.
– Весьма оригинальная критическая оценка, – резко отвечаю я.
Марта смотрит куда-то в сторону и не выражает ни малейшего желания поддержать наш разговор. Навстречу нам в облаке пыли крупной рысью мчатся пустые ландо, а мы плетёмся чуть ли не шагом вместе с бесконечной вереницей экипажей. Этот кирпичный театр (Клодина права, он похож на газометр), окружающую его публику в светлых туалетах, ряды глупо хихикающих местных жителей – всё это я видела всего лишь четыре раза, но сейчас, подъезжая к театру, я испытываю такое же раздражение, какое меня охватывало иногда в Париже, когда я смотрела из своего окна на плоский, опостылевший мне горизонт. Но тогда нервы у меня были не так напряжены и рядом находился мой повелитель, следивший за тем, чтоб я не вышла из-под его воли, не смела мыслить и всегда опускала глаза.
Я признаюсь в этом только себе и этим никому не нужным листкам: Байрет меня полностью разочаровал. Антракты в «Парсифале» мало чем отличаются от парижского чая или приёмов у моей золовки Марты или же у этой отвратительной Валентины Шесне. Те же пересуды, то же желание посплетничать, позлословить или, вернее сказать, оклеветать кого-то, та же пустая болтовня о новых туалетах, о модных композиторах, то же гурманство, те же двусмысленности.
И снова меня мучит желание бежать! В Арьеже я любила смотреть на узкое ущелье между двумя горными вершинами, здесь я слежу потерянным взором за клубами дыма, уплывающими к востоку… Где мне укрыться от злобы, посредственности, от всего, что так приелось, что неизбежно повторяется каждый день? Быть может, Клодина права и я должна была последовать за Аленом даже против его воли? Ну нет, ведь подле него, в нём самом я бы увидела всё то, от чего мне хочется теперь убежать… Увы! Мигрень – очень грустная и трезвая советчица, и я, забыв о «Летучем Голландце», прислушиваюсь к её словам… Немного эфира, возможность забыться, погрузиться в сон – вот что сейчас мне нужно… Я сую марку старому капельдинеру и покупаю себе свободу, право на молчаливое бегство… «Эта госпожа больна…»
Я бегу, сажусь в экипаж, и вот я уже в своей комнате, где на моих домашних туфлях умильно спит Тоби, он радостно визжит, он не ждал меня так рано. Он-то меня любит!.. И я тоже люблю его. Только теперь я как следует разглядела себя. Вдали от этого человека с ослепительно белой кожей я уже не кажусь себе такой чёрной, я больше нравлюсь себе и похожа, как утверждает Марта, на изящную узкую амфору, в которой купают свои стебли две голубые чашечки дикого цикория. Клодина говорила так, словно грезила вслух: «Взгляните на меня, голубые цветы, глаза, опушённые густыми ресницами, вы словно прозрачный ручей, притаившийся в чёрной густой траве…», но её дружеская рука отстранилась…
Наконец-то, наконец, полураздетая, я бросаюсь ничком на неразобранную постель и подношу к носу чудесный флакон… И вот я уже куда-то лечу, воображаемые капельки холодной воды покалывают моё тело; рука злого кузнеца ударяет всё медленнее… Но теперь в своём полуопьянении я зорко слежу за собой, я не хочу уснуть, не хочу потерять сознание, после этого чувствуешь ко всему отвращение, пусть маленький гений эфира, этот лукавый утешитель с кроткой и двусмысленной улыбкой на устах, лишь расправит надо мной свои крылья и плавно покачает меня вместе с кроватью…
Отрывистый и сердитый лай моего милого пёсика будит меня, я вся окоченела и пытаюсь в темноте отыскать часы. Ба! Никто не хватится меня там, в «газометре»… У них столько своих забот, им дела нет до меня. Моё забытьё, мой внезапный сон, опьянение продлились не более часа. Я думала, что прошло куда больше времени. «Замолчи, замолчи, Тоби! Твой лай сейчас отдаётся у меня в голове!»
С большой неохотой он умолкает, опускает свой квадратный носик на лапки и надувает отвислые щёки – продолжает лаять про себя. Мой славный маленький страж, мой чёрный дружочек, никогда я с тобой не расстанусь… Он прислушивается, я тоже прислушиваюсь; в соседней комнате, комнате Марты, хлопнула дверь. Верно, чересчур услужливая госпожа Майдер пришла «упраться» в комнате, то есть сунуть нос в маленькие серебряные коробочки на туалетном столике, забрать небрежно скомканные и брошенные в корзину иллюстрированные парижские газеты.
Вчера, проходя по вестибюлю, я видела, как четыре девчушки в фартучках на бретельках старательно расправляют грязными ручонками скомканный номер «Ви ан роз». Таким образом, маленькие Майдер не только выучат французский язык, но и узнают ещё много другого…
Нет, это не госпожа Майдер…. Там говорят по-французски… Но ведь это Марта! Марта вернулась справиться о моём здоровье, такой заботливости от неё я никак не ожидала. Марта и какой-то мужской голос. Леон? Нет, это не он.
Полуодетая, я сижу на кровати, свесив ноги, и напряжённо прислушиваюсь, пытаясь различить голоса. Эфир ещё гудит у меня в ушах, но уже не так громко…
Волосы мои рассыпались. Черепаховая шпилька скользнула у меня по затылку, холодная и гладенькая, как змейка. На кого я сейчас похожа? Блузка расстёгнута, юбка высоко задралась, обнажив мои смуглые ноги в домашних туфлях… В зеленоватом зеркале я вижу своё отражение, одежда в беспорядке, губы побледнели, прозрачные ледяные глаза окаймлены бледно-лиловыми тенями… Но всё же… Кто разговаривает в комнате Марты?
Бесконечное перешёптывание, прерываемое время от времени резкими взрывами смеха или восклицаниями моей золовки… Действительно, очень странно!