Шрифт:
— Вилли, ты серьезно ранен? — в голосе обер-лейтенанта прозвучала неподдельная тревога.
— Не знаю, боль чертовская. У меня едва хватило сил перевязать ногу, — ответил тот, морщась. — Как ты оказался с ними? — кивнул он на солдат.
— Случайно был на посту, когда позвонили с аэродрома. Их лейтенант был откровенно рад, что я вызвался поехать вместо него. Потерпи. Сейчас мы отнесём тебя на дорогу, туда придет санитарная машина с врачом.
— Не повезло мне, Ганс.
— Кто знает, Вилли, может быть, наоборот, ты счастливый человек: поедешь в тыл, а там, смотришь, демобилизуют.
— Ты что, Ганс, как можно этому завидовать? Уйти из авиации?! Да еще накануне победы… Вы скоро будете разгуливать по Ленинграду, а я — валяться на госпитальной койке в какой-нибудь захолустной дыре…
— Ну, до финала, положим, еще не близко. Я бы на твоем месте беспокоился о том, как попасть в берлинский госпиталь.
Подошли солдаты с носилками, и летчики замолчали.
В один из солнечных июньских дней обер-лейтенант Вилли Шнель выписался из берлинского госпиталя. Предстояла еще врачебная комиссия, от которой зависела его дальнейшая служба. Он отказался от офицерского пансионата, предпочтя провести несколько дней в квартирке на Лангештрассе, тем более, что тетушка Эдит была несказанно рада появлению племянника. Она не знала, куда усадить его, чем угостить, и чуть ли не сдувала пылинки с «дорогого мальчика».
На врачебной комиссии ее председатель — хирург, которому уже перевалило за восемьдесят, — осматривал Вилли одним из первых. Он бросил одобрительный взгляд на могучую мускулатуру:
— Занимались спортом?
— Да, герр председатель, жил у моря. Плавание, гребля с детства были моими любимыми занятиями.
— Хорошо, хорошо, — приговаривал председатель, продолжая осматривать его. Потом помял синий узловатый шрам и безаппеляционно изрек: — В интендантское управление для дальнейшего прохождения службы в тылу. Желательно по месту жительства до призыва в армию. Предстоит еще амбулаторное лечение.
— Но у меня в рейхе нет близких родственников, мои родители живут в Турции. Я бы предпочел вернуться в эскадрилью.
Вилли вовсе не стремился обратно на свой аэродром, затерянный в псковских лесах, но он считал не лишним продемонстрировать желание попасть на фронт.
— Вы долго прожили в Турции? — спросил один из членов комиссии в чине гауптмана.
— Я там родился и вырос.
— Подождите в коридоре, — коротко приказал председатель, обменявшись с гауптманом понимающим взглядом.
Вилли смешался с толпой офицеров, ожидавших вызова на комиссию. Вслед за ним появился капитан, который тут же скрылся в соседней комнате. Через несколько минут оттуда выглянул молодой, пышущий здоровьем лейтенант в щегольски сшитой форме.
— Вилли Шнель! — выкрикнул лейтенант писклявым голосом.
Вилли подошел к нему.
— Пройдите сюда, — лейтенант пропустил вперед Шнеля и закрыл за ним дверь.
За столом в пустом просторном кабинете сидел гауптман, задавший Вилли вопрос на врачебной комиссии.
— Расскажите о себе подробнее, — тоном приказа сказал он.
Когда обер-лейтенант закончил, посыпались вопросы. Гауптмана интересовало буквально все, начиная от успехов в английском колледже в Стамбуле и кончая числом боевых вылетов и обстоятельствами ранения. Вилли терялся в догадках относительно цели беседы, больше похожей на дотошный допрос. Ясно было одно: к медицине гауптман имеет весьма отдаленное отношение.
— Что ж, ваше стремление вернуться в авиацию, чтобы сражаться с врагами рейха, весьма похвально, — Шнелю показалось, что в голосе гауптмана прозвучала едва уловимая ирония. — Думаю, что мы вам поможем в этом. — И уже официально закончил: — Завтра в десять ноль-ноль явитесь по адресу Тирпицуфер, семьдесят четыре, комната четыреста семь. Хайль Гитлер! — лениво вскинул он мясистую ладонь, не вставая из-за стола.
В Стамбуле на улице Истикляль находились консульства СССР, Англии, США и — чуть ниже — нацистской Германии. Поэтому на официальных приемах и празднествах протокол выдерживался с невиданной скрупулезностью, чтобы представители воюющих государств ненароком не столкнулись друг с другом. Это, впрочем, не мешало сотрудникам германского консульства пить шотландское виски и приправлять блюда индийским кари. И никто из преданных своему фюреру душой и телом наци не усматривал в этом ничего предосудительного: в конце концов они покупали и виски, и кари, и многое другое не у врагов-англосаксов, а у собственных слуг.
Последние составляли весьма своеобразную и не менее замкнутую группу. В Турции каждый, кто служит у иностранца, называется кавасом, независимо от того, убирает ли он комнаты, возит хозяина на машине, бегает с мелкими поручениями или ухаживает за самим послом. Для хозяина-иностранца кавас — никто и ничто, неслышная тень, делающая жизнь приятной и удобной.
Не составлял исключения и кавас Эриха Штендера. С полгода назад немецкий журналист приехал в Стамбул, снял особняк грека Караянидиса на улице Независимости, а сам целый месяц жил в гостинице, подыскивал надежного слугу. Фуад-джан, [52] как звали соседи каваса Штендера, невысокого толстяка с нездоровым цветом лица и маленьким бесформенным носом-пуговкой, был подвижен, исполнителен и молчалив. Словом, идеальный вариант камердинера для холостяка, любящего порядок в доме, если бы не его вечно настороженные глаза, цепко ощупывающие любого посетителя. Поэтому с некоторых пор Штендер взял за правило отпускать каваса на целый вечер, если ожидались люди, беседы с которыми не предназначались для посторонних ушей.
52
Джан — «милый друг» — вежливое обращение среди турок.