Шрифт:
И в чем здесь, по-вашему, дело? Можно выдвинуть предположение, что только те, кто свободен от страха смерти, способны по-настоящему постичь человеческую культуру.
Да, я возвращаюсь к своему рассказу. Однажды мы, как обычно, встретились в библиотеке и, по-моему, должны были говорить о Диккенсе. Но мне хотелось поговорить о По.
После всех своих жалоб я сама решила снять «Лучшие рассказы и стихотворения Эдгара Аллана По» с полки в библиотеке. За прошлую неделю я прочла «Сердце-предатель» — без особого интереса, «Черный кот» — с довольно тягостным ощущением (оно вызвало в памяти образ несчастной Мармеладки), после «Преждевременных похорон» мне приснился кошмар, что меня похоронили заживо, а «Морелла» стоила мне трех бессонных ночей.
Мореллой звали женщину, которая сказала своему мужу: «Я умираю, но я буду жить». Она умирает родами, и ее дочь растет без имени. Во время обряда крещения отец нарекает девочку Мореллой, на что она отвечает: «Я здесь!» — и тут же умирает. Он несет ее на могилу матери, которая, естественно, оказывается пустой, потому что мать и дочь оказываются одним целым.
Заметьте, как на эти страницы просочился курсив. Это Эдгар По виноват.
В любом случае, у меня имелись вопросы и насчет «Мореллы», и насчет себя. Я гадала, насколько похожа на маму. Я не думала, что мы с ней — одно целое, с первых осмысленных шагов у меня было острое самосознание, хотя порой и противоречивое. Но поскольку я ее совсем не знала, как можно быть уверенной?
Однако папу не так-то просто было сбить с толку. Сегодня мы все-таки поговорим о диккенсовских «Тяжелых временах». Завтра, если я настою, вернемся к По, но только после того, как прочитаю его эссе «Философия творчества».
Соответственно, на следующий день, отложив Диккенса, мы вернулись к По — поначалу довольно осторожно.
— Я подхожу к этому уроку с определенным беспокойством, — начал отец. — Надеюсь, сегодня обойдется без слез.
Я так на него посмотрела, что он покачал головой:
— Ты меняешься, Ари. Я сознаю, что ты становишься старше, и понимаю, что нам надо обсудить изменения в твоем образовании.
— И в нашем образе жизни, — выдохнула я дрожащим от волнения голосом.
— И в нашем образе жизни, — повторил он, подчеркнув последнее слово.
Уловив в его голосе нотки скептицизма, я исподлобья смотрела на отца. Но его лицо, как всегда, осталось невозмутимым. Помню, как пристально я тогда разглядывала его темно-синюю хрустящую накрахмаленную рубашку с ониксовыми запонками, удерживающими безупречные складки манжет, и мне хотелось заметить хоть какой-то изъян в его безупречном облике.
— Тем не менее, что ты вынесла из рассказов Эдгара Аллана По?
Теперь пришла моя очередь качать головой.
— Похоже, По смертельно боялся проявлений страсти.
Он вскинул брови.
— Откуда именно ты вынесла такое впечатление?
— Не столько из рассказов, кстати, на мой взгляд, они все затянуты, как из его эссе, оно показалось мне вопиюще рациональным, вероятно, из страха перед собственными страстями, — ответила я.
Да, мы действительно разговаривали подобным образом. Наши диалоги велись на чистом, правильном английском языке, проколы случались только с моей стороны. С Кэтлин и ее родными я общалась по-другому, и порой словечки оттуда проскакивали во время занятий с папой.
— В эссе разбирается композиция «Ворона», — продолжала я, — как будто стихотворение является математической задачей. Эдгар По утверждает, что пользуется некой формулой, определяющей выбор длины строки, размера, тона и фразировки. Но, на мой взгляд, подобное заявление не заслуживает доверия. Его «формула» выглядит отчаянной попыткой казаться логичным и рассудительным, тогда как, по всей видимости, он был каким угодно, только не таким.
Теперь папа уже улыбался.
— Я рад, что эссе вызвало у тебя такой интерес. Помня о твоей реакции на «Эннабел Ли», я ожидал куда меньшей… — он замялся, словно бы подыскивая подходящее слово, на самом деле, как мне теперь кажется, пауза делалась исключительно ради эффекта, — куда меньшей увлеченности.
Я улыбнулась в ответ. Эту сухую, с плотно сжатыми губами полуулыбку ученого я переняла от него, она ничем не напоминала его редкую, застенчивую улыбку искреннего удовольствия.
— Для меня По — автор, которого познаешь постепенно. Или не познаешь вовсе.
— Или не познаешь. — Он сплел пальцы. — Я согласен, конечно, что стиль его письма напыщен, порой претенциозен. И эти курсивы! — Он покачал головой. — Как сказал один из его коллег-поэтов, По был «на три пятых гением, а на две — сливочной тянучкой».
Я улыбнулась (на сей раз по-настоящему).
— Тем не менее, — продолжал отец, — его специфическая манера призвана помочь читателю выйти за пределы знакомого, прозаического мира. А нам чтение подает, полагаю, некоторое утешение.
Никогда прежде мы не говорили о литературе в таких личных выражениях. Я подалась вперед.
— Утешение?
— Хм… — Казалось, ему трудно подобрать слова. — Понимаешь… — Веки его сомкнулись, и, пока глаза были закрыты, он произнес: — Думаю, можно сказать, что он описывает то, как я иногда себя чувствую. — Он открыл глаза.