Шрифт:
Читая «Настоящие сказки» и сравнивая их со сказками Евгения Шварца, видишь, насколько разными голосами говорят авторы.
Шварц – учитель и врач; он учит «как» – лечить душу, убить дракона.
Петрушевская ничему не учит Она просто ставит диагноз И уж дело самих больных – лечиться им или жить как есть, с прожженной или дырявой душой.
Это принцип того направления в современной прозе, к которому принадлежит Петрушевская. Она намеренно стоит вне – вне идеологии, вне борьбы: показывает, но не учит
Сказки ее действительно «настоящие», то есть о настоящем, полны деталей, очень реалистичны, взяты из самой жизни, из темных ее глубин
В них присутствует инфернальный ужас – вещь для сказки вообще характерная, особенно для сказки народной. В свое время это замечательно подметил А. Платонов и передал в своем «Волшебном кольце».
Если приглядеться внимательно, действуют в ее сказках не люди. Это кукольный театр, и все его персонажи – куклы. Они играют в людей, наряжаются в людские одежды, льется клюквенный сок, который заменяет им кровь, они совершают подлости, которые считают за подвиги, расталкивают других локтями, любят и предают любовь Словом, действуют примерно как люди Жестокая сторона жизни для большинства из них привычка и норма Уязвимость, хрупкость и беззащитность – слова для них почти иностранные.
Но вся эта нарочитая невсамделишность создает атмосферу правды, удивительной достоверности и заставляет думать
Люди-куклы у Петрушевской – это материализация наших с вами нынешних страхов: страха перед неистребимым хамством, грубой силой, нищенским бытом, жестокостью, бессердечием, неотвратимостью смерти.
Герои этих сказок обречены, затянуты смертельным водоворотом. И лишь волшебное слово автора искусственно, безо всякой логики выносит их на счастливый берег.
Но мы-то знаем, что зло не побеждено, оно просто прикрыто тряпкой с надписью «счастливый конец»; и оттуда, из-за тряпичной ширмы слышатся визг и хохот и довольный голос дракона: «Вранье, вранье Мои люди очень страшные. Таких больше нигде не найдешь. Моя работа. Я их кроил»
Битова всегда открываешь заново.
Вдруг читаешь его стихотворение и вздрагиваешь, чувствуя, как это хорошо:
Ни боли, ни водки ни грамма,Ни первой, ни третьей вины…Одна бесконечная мама –В тридцатых еще, до войны…Кажется, простые слова, и слышанные вроде бы не однажды – у Тарковского, у Окуджавы, – и все-таки…
Давно, лет, наверное, десять назад, я купил в букинистической лавке «Путешествие к другу детства» 1968 года издания И на форзаце обнаружил надпись: «Тамара, когда увидишь где-нибудь книгу Андрея Битова, сразу покупай и читай Лет через 15 книги этого писателя будут читать так же, как читают сейчас Булгакова». Надпись сделана в шестьдесят девятом году. Сейчас Андрей Битов стал почти классиком.
Литературный монтаж – жанр, придуманный, кажется, Вересаевым «Пушкин в жизни», «Гоголь в жизни». Была еще «Судьба Блока», сработанная так же, по-вересаевски, по принципу монтажа – из кусочков воспоминаний, записок, свидетельств, дневников и т. д
Но то все были книги о ком-то, не о себе.
Я ничуть не принижаю писателя, взявшегося составить с помощью бумаги и ножниц свою прижизненную биографию Любая книга любого талантливого писателя по сути своей биографична. А уж про книги Битова и говорить нечего Но тут – другое, тут рождается новый жанр, и нельзя говорить заранее, что из этого ребеночка выйдет.
«Битов в жизни» – попытка вычленить из старых и новых своих сочинений то, что относится непосредственно к жизни «Я», к развитию себя внутреннего, связав, естественно, с сокровенным течением жизни внешние картины и впечатления. Вычленить, построить цепочку, связать недостающие звенья какими-нибудь архивными справками, древними медицинскими картами, шаткими лесенками стихотворений.
Битов как автор «Неизбежности ненаписанного» – это монтажник-высотник собственного нерукотворного памятника Жизнь, выстроенная в высоту Увиденная с высоты – как бывает, когда взбираешься высоко-высоко, трудно, долго, а потом переводишь дыхание, бросаешь случайный взгляд вниз, и страшно делается, и одновременно весело – дух захватывает, и ты кажешься себе ангелом битв, и небо – вот оно, рядом: воздух, птицы, а внизу маленькая земля, и люди ходят по ней такие маленькие, уютные, вовсе не похожие на себя в жизни. А вниз уже не спуститься, можно только сорваться – в смерть.
Или тебя унесет потоком куда-нибудь к горе Арарат, к Ною, к праведникам, в ковчег, в землю обетованную, которая летает по небу, как летучий сказочный остров, и уже не приземлится вовек.
А там, на этом летучем острове, – те, кого внизу уже с нами нет. Ося Бродский, Сережа Довлатов, Олежка Григорьев И, конечно же, Александр Сергеевич прогуливается рядышком с Андреем Донатовичем – на одном сюртук по последней моде, на другом – задрипанная лагерная одежка. Где ж им быть, как не здесь. Это их остров – и Бориса Леонидовича, и Анны Андреевны, и -
Ни боли, ни водки ни грамма,Ни первой, ни третьей вины…Одна бесконечная мама –В тридцатых еще, до войны…Некрасова я знал хорошо, а лучше бы и не знал. Тяжелый был человек, хотя и не без дарования, если бы не карты, вино, женщины, поджоги и убийства. Без этого и творить не мог Придет, бывало, в клуб, метнет фальшивую талию, выиграет и сейчас же бежит.
– Не могу, – говорит, – у меня вино, карты, женщины. И все это меня дожидается…