Шрифт:
И Чепцов, мертвея глазами, уже весь безупречно подчиненный служебному долгу, договорил раздельно и четко:
— Как ни прискорбно. Вам. Не следует. Выезжать из Чилима. До конца предварительного следствия. Бумагу о невыезде вам подписывать не надо. Я вам поверю.
— О невыезде? Бумагу? Я — арестован? — запинаясь, выговорил Улыбышев.
— Зачем же? — и Чепцов приостановил свою речь, чтобы посмеяться знакомым беззвучным смехом, но не посмеялся, только просиял сахарной белизной зубов. — Я превосходно понимаю, что презумпция невиновности святой постулат, — заговорил он с уверением и неподкупной правотой. — Но бесспорно и то, что вы были в тайге вдвоем. И только вы один, только вы можете рассказать правду — о личных взаимоотношениях с Тарутиным… И о том, как произошла трагедия. Без убийц и без выстрелов из ружей. Вся правда в ваших руках. — И он повторил дважды: — Вся, вся правда. Только следует вспомнить все. Все до деталей.
— Вы мне не верите? — вскричал Улыбышев тонким голосом. — Я все вам написал! Я видел! Это правда! Вы меня подозреваете? Намекаете на что-то!.. Мы были друзья! Я ему поклонялся! Вы не имеете права! Это — чудовищно! Как вы можете? Вы… уходите от правды! Почему вы все это говорите?..
Он давился, то вскрикивая, то выговаривая слова скачущим шепотом, лицо разом одрябло, обвисло, щеки и глаза ввалились, горели в ямах глазниц нездоровым огнем, потом голос его горячечно заторопился, взвиваясь до пронзительности:
— Вы очерняете меня, оговариваете! Какая «вся правда»? Какое вы имеете право? Я видел, а вы не верите!.. Вы недостойный, скверный!.. Вы просто нечестный, неприличный человек!..
И притискивая каскетку ко лбу, он затрясся, горбясь на деревянном диване худой спиной, отчего шевелились косички волос на засаленном воротнике его куртки.
— Что-о та-акое? — взревел Чепцов, весь некрасиво заостряясь. — Вы наносите мне, представителю органов правопорядка, личные оскорбления! Я вас привлеку к ответственности за хулиганское поведение! — И он хищной поступью выскользнул из-за стола и грозно навис покрасневшим лицом над щупленьким Улыбышевым, выговаривая: — Я веду это дело об убийстве и доведу его до конца. Уверен, вы придете в себя, гражданин Улыбышев, и перепишете свои показания, вспомнив все, как было, без мифических парней с ружьями. И эту правду должны узнать ваши коллеги.
— К-ка-акую правду? — заикаясь, выкрикнул сквозь слезы Улыбышев. — Я все написал!
— То, что не написали вы, написал в своем заключении патологоанатом. При вскрытии пули не найдены. У патологоанатома есть подозрение: смерть наступила вследствие отравления каким-то быстродействующим ядом после принятия алкоголя. Что касается абстрактных соображений, то порой палач и жертва связаны одной веревочкой.
— А-а-а! — истошно завыл Улыбышев и будто в припадке заелозил затылком по спинке казенного дивана. — Я отравил, я палач, я преступник!.. Я подлил яда, я убийца!.. Вы хотите сделать из меня сумасшедшего! Вы нечестный, бессовестный!..
— Молчите! — коротким выдохом приказал Чепцов. — Или же вы понесете наказание за оскорбление должностного лица.
— Подите подальше со своим «молчите» и «наказанием», — выговорил вдруг Дроздов на том пределе спокойствия, которое уже не поддавалось разуму.
«Да, спокойно, только не взорваться, я чувствую, что постепенно теряю волю, прохожу через что-то неестественное, дьявольское, насилующее душу, чего не было даже в дни болезни и смерти Юлии, — мелькнуло тенью в голове Дроздова. — Почему в последние месяцы какое-то наваждение начало заставлять меня делать то, что не в моей воле? А это и есть правда. Записка Григорьева, Чернышов, Козин, загадочный Битвин, «охотничий домик», благоухающая эвкалиптом сауна, бесподобный в изощренном хитроумии Татарчук, ночные звонки, непонятная гибель Тарутина на глазах этого малодушного Улыбышева, этот театральный красавец, то ли балерун, то ли работник юстиции, расследующий убийство без каких-либо улик. Для чего он высказывает перед нами умопомрачающие, совершенно невероятные подозрения, о которых следователю не позволено и даже опасно сообщать без точных доказательств?»
И Дроздов через силу сказал, придав голосу нарочитую безоблачность вежливости:
— Как я понял, товарищ Чепцов, вы почувствовали бесхарактерность свидетеля. Его душевное состояние. И за неимением улик готовы бросить камень в него.
— Прошу вас конкретнее.
— При чем тут отравление? Чепуха! На кой вам это нужно? Честь мундира?..
— Как вы смеете? — проговорил Чепцов, и глаза его помертвели, стали сквозными. — Что вы этим хотите заявить?
— Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием, — и Дроздов, превозмогая себя, постарался смиренно встретить ожигающий чужой взгляд. — Хотел бы свою жизнь последних лет отдать познанию мудрости, безумию и глупости… плюс… плюс подлости… Простите за грубое слово.
— Что сей тон значит?
— Томление духа. Екклезиаст. Великий проповедник. Даже для всех следователей и юристов. «Глупый сидит сложа руки и съедает плоть свою». Да что за черт! — не сдержался Дроздов. — Что вы нас за нос водите? Убит наш товарищ, ученый, в тайге, где вы, так сказать, господствуете, где ваша власть! Так что же вы затуманиваете суть дела и все хотите свести на дешевый детектив, где, конечно, злодейское отравление. Это что — пункт обвинения? Кто отравитель? Сальери? Улыбышев? Он так далек от классического завистника, как вы, товарищ Чепцов, от Иисуса Христа или даже от Понтия Пилата!
— Как вы смеете? Я вас могу сейчас…
— Что «сейчас»? Ваше «сейчас» меня и интересует. Ответьте, как и почему погиб наш товарищ? Почему вы пренебрегаете материалами до следствия? У вас есть свидетельство Улыбышева. Что вы можете сейчас нам сказать?
— Пока еще ничего. Я высказал предположения. Ибо следствие не закончено. И я рассуждал вместе с вами, исходя из уважения к вам и даже нарушая законы юстиции. Вам этого недостаточно?
— Да, глупый сидит сложа руки и съедает плоть свою. И это тоже великое искусство. Это добавление следует сделать к Екклезиасту.