Шрифт:
Я родился в больнице Северной Калькутты глухой индийской полночью незадолго до начала сезона муссонов. Над рекой Хугли, притоком великого Ганга, висел густой и влажный, как мокрый бархат, воздух, а пни баньянов вдоль дорога Верхний Читпур, покрытые фосфоресцирующими пятнами, светились, словно духи огня. Я был черным как ночь и почти не кричал. Мне кажется, я помню все это, ибо так и должно было быть.
Моя мать умерла при родах, и той же ночью больница сгорела дотла. (У меня нет причин связывать вместе эти два события; с другой стороны, нет причин и для обратного. Может быть, в сердце моей матери загорелось желание жить. А может быть, пожар раздувала ее ненависть ко мне, ничтожному, слабо попискивающему существу — причине ее смерти.) Из ревущего пламени меня вынесла сиделка и передала онемевшему от горя отцу. Он баюкал меня, глядя на огонь.
Мой отец был американцем. Пятью годами ранее он приехал в Калькутту по делам. Здесь он встретил мою мать и полюбил ее. Есть люди, которые никогда не сорвут цветок с клумбы, на которой он вырос. Отец не захотел увозить ее из этого прокаленного солнцем, пышного и нищего города, который ее взрастил. Город был частью ее экзотического образа. Так мой отец остался в Калькутте. Теперь его любимый цветок завял и умер. Отец прижимался потрескавшимися губами к мягким волосикам у меня на голове и плакал. Я помню, как впервые открыл глаза. Огонь высушил влагу, глаза давило и жгло, но я смотрел на рвущийся в небо столб дыма. Ночное небо, подсвеченное пламенем, было дымчато-розовым, как будто в нем смешались кровь и молоко.
Молока для меня не было, и я сосал из пластиковой соски противную детскую смесь с химическим привкусом. Больничный морг находился в подвале и не пострадал от огня. Моя мать лежала там на холодном металлическом столе, ее заскорузлая от смертного пота сорочка скрывала окровавленные промежность и бедра. Ее мертвые глаза были устремлены сквозь обгоревший остов здания в молочно-кровавое небо, и пепел оседал у нее на зрачках.
Мы с отцом уехали в Америку до начала дождей. Без моей матери Калькутта вновь превратилась в то, чем она и была, — в омерзительную дыру, гигантскую площадку для сжигания трупов — по крайней мере, так считал мой отец. В Америке он мог не бояться отпускать меня в школу или в кино, в спортзал или в бойскаутские походы, будучи уверенным, что кто-нибудь всегда позаботится обо мне, да я и сам не пропаду. Там не было тагов, [60] которые могли перерезать вам глотку, перед этим задушив и ограбив, не было гундасов, [61] продававших кости своих жертв на удобрения. Не бродили повсюду коровы, поливая улицы своей священной вонючей мочой. Мой отец мог со спокойным сердцем доверить меня благословенной Америке, сам оставаясь у себя в спальне, где он опускал шторы и пил виски до тех пор, пока не напивался до отупения; тогда его горе хоть на время теряло свою остроту. Он был из тех людей, что любят раз в жизни, они фаталисты и знают с болезненной ясностью, что неизбежно придет день, когда они лишатся своей любви. Когда же этот день наступает, они едва ли бывают удивлены.
60
Таги (инд. thugs) — секта убийц-душителей.
61
Гундас (инд. goondas) — наемные убийцы-головорезы.
Особенно много выпив, он начинал вспоминать Калькутту. Мой юный американский разум отказывался воспринимать этот город. Мне нравились гамбургеры, пицца и кондиционеры, неограниченная, неразборчивая любовь, что щедро изливалась на меня с экрана телевизора. Но моя индийская душа рвалась в Калькутту. Мне было уже восемнадцать, когда отец в конце концов не сумел выйти из своего последнего запоя. Я вернулся в город, где столь несчастливо родился, как только сумел собрать денег на авиабилет.
Ха, Калькутта, скажете вы. Разве можно жить в таком месте, где мертвецы разгуливают по улицам?
А я отвечу: разве это не здорово? Что может быть лучше города, в котором пять миллионов человек выглядят как покойники, — а могут и на самом деле быть покойниками, — а другие пять миллионов мечтают умереть?
Моя подружка, проститутка Деви, начала работать в пятнадцать лет. Ее первое рабочее место было в лачуге, сделанной из толя, на Саддер-стрит. Саддер — это Бурбон-стрит [62] Калькутты, хотя ей недоставало карнавальной веселости последней и люди не носили масок. Нет нужды прятать лицо там, где нет самого понятия «стыд». Сейчас Деви работает в крупных отелях, продает американским туристам, британским специалистам и немецким бизнесменам свою экзотическую бенгальскую любовь. Деви худенькая и красивая, но характер у нее еще тот. Она любит повторять, что Земля такая же шлюха, как она сама, а Калькутта — ее вагина. Земля сидит на корточках, раздвинув ляжки, а Калькутта — это то, что вы видите у нее между ногами, влажная дыра, источающая тысячи ароматов, как восхитительных, так и мерзких. Это источник самых буйных наслаждений и одновременно рассадник всей мыслимой заразы.
62
Бурбон-стрит — одна из старейших улиц в центре Нового Орлеана, известная питейными заведениями.
Вагина Земли. Что ж, мне это нравится. Я люблю вагины так же, как свой нищий город.
Мертвецы тоже любят вагины. Когда им удается поймать женщину, они калечат ее, чтобы не сопротивлялась, и вы можете наблюдать этих счастливцев, как они вгрызаются между ее ногами с жадностью, которой позавидовал бы самый пылкий любовник. Им не нужно вытаскивать голову, чтобы подышать. Я видал некоторых, что влезали в тело по самые плечи. Видимо, внутренние женские органы для них — редкий деликатес, и что в этом удивительного? В человеческом теле они вроде черной икры у осетров. Очень отрезвляюще действует, когда наталкиваешься на распластавшуюся в канаве женщину с вывалившимися из растерзанной утробы кишками. Но реагировать не рекомендуется. Не следует отвлекать мертвецов от их пиршества. Они тупые и неповоротливые, но тем больше причин для вас быть умнее их, быстрее и вести себя тише. Они ведь и с мужчиной сделают то же самое, его мягкий пенис и мошонка для них — изысканное лакомство, отгрызут с удовольствием, оставив на их месте кровавую дыру. Но вы можете бочком пробраться мимо них, пока они заняты едой, — и вас не заметят. Я не стараюсь прятаться от мертвецов. Я гуляю по улицам и наблюдаю; больше мне делать нечего. Я очарован. То, что я вижу, вовсе не ужасно, это просто одна из сторон жизни Калькутты.
Первое время я вставал поздно, после полудня, в самую жару. У меня была комната в одном из обветшавших мраморных дворцов в старой части города. Деви часто навещала меня там, но в то утро я спал один. Как обычно, в комнате было жарко, и я проснулся совершенно мокрый от пота, обмотанный перекрученными простынями. Яркие полосы солнечного света лежали на полу. У себя в комнате на третьем этаже я чувствовал себя в безопасности, особенно если двери были заперты на замок. Мертвецам трудно подниматься по лестницам, к тому же они неспособны сколь-нибудь долго объединять свои усилия, чтобы выломать дверь. Они были для меня не опасны. Они питаются теми, кто физически неспособен убежать, и теми, кто сдается без борьбы: выжившими из ума брошенными стариками, молодыми женщинами, что сидят в ступоре по канавам, баюкая умерших за ночь младенцев. Это легкие жертвы.
Стены моей комнаты были выкрашены коралловой краской, а косяки и дверь — зеленоватой, цвета морской волны. Краски ярко играли на солнце, и на душе становилось веселей, несмотря на жару снаружи. Я спустился во дворик с высохшим мраморным фонтаном и вышел на улицу, залитую невыносимо ярким солнечным светом. В нашем районе было мало зелени, только чахлые кустики каких-то сорняков тянулись вдоль дороги. Сточную канаву кое-где украшали коровьи лепешки. Ближе к вечеру и то и другое исчезало. Местные ребятишки собирали навоз и сухую траву и лепили из них брикеты, которые продавали потом как топливо для кухонных очагов.