Шрифт:
«… Мне часто случается проходить мимо мастерской, где он работает, — окна ее выходят на улицу. И в шесть часов утра и в одиннадцать часов ночи я вижу в окошке склоненную над сапогом стриженую голову Васьки, а кругом него — таких же зеленых и худых мальчиков и подмастерьев… И вот мне нужно лечить Ваську. Как его лечить! Нужно прийти, вырвать его из этого… угла, пустить бегать в поле, под горячее солнце, на вольный ветер, и легкие его развернутся, сердце окрепнет, кровь станет алою и горячею. Между тем даже пыльную петербургскую улицу он видит лишь тогда, когда хозяин посылает его с товаром к заказчику… И единственное, что мне остается, — это прописывать Ваське железо и мышьяк и утешаться мыслью, что все-таки я «хоть что-нибудь» делаю для него» {166}.
Сердечность по отношению к детям, проявившаяся и в профессиональной деятельности, и в буднях медицинского труда, и на литературных страницах, — эта высокая нравственная проба роднит трех писателей, врачей.
«Занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность», — писал Чехов. Необычайный интерес, на мой взгляд, представляет и обратный, почти не изученный эффект — значимость творческого наследия писателей, о которых мы ведем рассказ, для медицины как таковой. В ряде их произведений заключены настоящие научные открытия!
Собственно, в этом нет ничего неожиданного. Талантливый писатель-врач пристальнее, чем кто-либо другой, всматривается в лик человека, в природу всего, что происходит с ним. По мнению А. П. Чудакова, на страницах таких книг сливаются в единый образ вдумчивое видение черт организма и личности, анализируются причины и аномалии, проявляющиеся в тех или иных состояниях, вырастая порой в талантливый медицинский либо психологический диагноз.
Так, в рассказе Чехова «Именины» мы встречаем выражение «болевая жизнь». «… От боли, частых криков и стонов она отупела (речь идет об осложненных родах у Ольги Михайловны. — Ю. В.). Она слышала, видела, иногда говорила, но плохо понимала и сознавала только, что ей больно или сейчас будет больно. Ей казалось, что именины были уже давно-давно, не вчеpa, а как будто год назад, и что ее новая болевая жизнь (разрядка моя. — Ю. В.) продолжается дольше, чем ее детство, ученье в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться еще долго-долго, без конца…» {167}.
О «болевой жизни» пишет в «Белой гвардии» и Булгаков. «Многие часы ночи, когда давно кончился жар в печке и начался жар в руке и голове, кто-то ввинчивал в темя нагретый жаркий гвоздь и разрушал мозг. «У меня жар, — сухо и беззвучно повторил Турбин и внушал себе: — Надо утром встать и перебраться домой…» Гвоздь разрушал мозг, и, в конце концов, разрушил мысль и о Елене, и о Николке, о доме и Петлюре. Все стало — все равно… Осталось одно — чтобы прекратилась боль» {168}.
Нам думается, что формулировка Чеховым и Булгаковым сущности «болевой жизни» (хотя их слова весьма необычны для медицинской терминологии) имеет самую прямую связь со многими аспектами клиники. Болевая доминанта действует разрушительным образом, извращая физиологические циклы. Она требует от врача неотложных мер.
Конечно, обо всем этом упоминается в учебниках и руководствах, но так, как сказали о боли Чехов и Булгаков, не сказал никто.
«Historia morbi» — этот подзаголовок не случайно предпослан рассказу Чехова «Черный монах» и рассказу Булгакова «Красная корона», где авторы касаются аспектов психики, показывая истоки и развитие навязчивых состояний. Мы знаем, что оба писателя были прекрасно ориентированы в психиатрии, их знания отразились в «Палате № 6», «Припадке», «Беге», «Мастере и Маргарите». Но, видимо, нелишне обратить внимание на то, что медицинская трактовка непосредственно в названии дана Чеховым и Булгаковым лишь в описании галлюцинаторных аффектов. Быть может, в этот выбор стоит вдуматься и современным врачам — «черный монах» отнюдь не исчез с горизонта жизни, где и сейчас есть немало тяжких стрессовых ситуаций. Кстати, о подобном видении в своих сновидениях, в пору глубоких душевных переживаний 30-х годов, Булгаков упоминает в одном из писем, а образ смерти в виде старушки с вилами в «Морфии» схож с этим навязчивым странным миражом, обрисованным Чеховым.
Для врача, конечно же, не утратили значения чеховское и булгаковское описания клиники сыпного тифа. Галлюцинаторные наплывы, срыв ритма времени, извращенное ощущение температуры и шумов — как точно подмечены эти нюансы, на которых у постели больного, и не только при тифе, врач иногда должным образом не сосредоточивается.
Вот эти строки: «Время летело быстро, скачками, и казалось, что звонкам, свисткам и остановкам не будет конца», — пишет Чехов в рассказе «Тиф». «Климов в отчаянии уткнулся лицом в угол дивана, обхватил руками голову и стал опять думать о сестре Кате и денщике Павле, по сестра и денщик смешались с туманными образами, завертелись и исчезли… Когда он решился поднять голову, в вагоне было уже светло… Климов надел шинель, машинально вслед за другими вышел из вагона, и ему казалось, что идет не он, а вместо него кто-то другой, посторонний, и он чувствовал, что вместе с ним вышли из вагона его жар, жажда и те грозящие образы, которые всю ночь не давали ему спать» {169}.
Мечется в тифозном бреду Турбин. «Тяжелая, нелепая и толстая мортира в начале одиннадцатого поместилась в узкую спаленку. Черт знает что! Совершенно немыслимо будет жить… Мортиру убрать невозможно, вся квартира стала мортирной….. Елена не раз превращалась в черного и лишнего Лариосика, Сережина племянника, и, вновь возвращаясь в рыжую Елену, бегала пальцами где-то возле лба, и от этого было очень мало облегченья… Вряд ли не Елена была и причипой палки, на которую насадили туловище простреленного Турбипа».
В эпизодах болезни Турбина М. Булгаков вводит и понятие, которое можно определить «психологические часы». «На сером лице Лариосика стрелки показывали в три часа дня высший подъем и силу — ровно двенадцать. Обе стрелки сошлись на полудне, слиплись и торчали вверх, как острие меча». Но вот Турбину становится хуже, у него поднимается температура. «Виною траура, виною разнобоя на жизненных часах всех лиц, крепко привязанных к пыльному и старому турбинскому уюту, был тонкий ртутный столбик»… Стрелки Николки сразу стянулись и стали, как у Елены, — ровно половина шестого…….стрелка, благодаря надежде на искусство толстого золотого, разошлась и не столь непреклонно и отчаянно висела на остром подбородке» {170}.