Дробина Анастасия
Шрифт:
– Кто про мою бабу слово тявкнет – совсем утоплю.
– Э, ромалэ, вы взгляните только, какой бурмистр нашелся, а?! – заголосила было жена Мишки, но кто-то из стариков цыкнул на нее, и она умолкла.
Злой, как черт, Хохадо выбрался из реки и быстро полез в свою кибитку. Перепуганная Настя, сжав руки на груди, с ужасом смотрела на мужа. А тот, как ни в чем не бывало усевшись у костра и взяв в руки упряжь, вдруг поднял голову и улыбнулся ей. Такую улыбку, широкую и плутоватую, Настя видела у Ильи нечасто и сразу догадалась, что все произошедшее его изрядно позабавило. А подбежавшая Варька шутливо ткнула ее кулаком в бок и вывалила из своего фартука целую гору картошки, пять луковиц и кусок сала.
– Чего ты пугаешься, Настька, золотенькая моя? Пока я жива – никто с голоду не умрет!
Да, самым трудным был тот год. Но и самым счастливым. Пусть теперь тетя Маша, Стешка, сестры и прочая родня охают и жалеют ее. Ничего они не знают. И не понимают того, что сейчас Настя полжизни бы отдала за тот год, когда они с Ильей так любили друг друга и, казалось, все несчастья на свете им нипочем. Только год, один год… А потом беды посыпались, как горох из порванного мешка, и до сих пор мороз по спине, как вспомнишь…
Настя встала с постели, подошла к столу, повернула к себе круглое зеркало в деревянной раме. Внимательно, словно за прошедшую ночь что-то могло измениться, всмотрелась в свое лицо. Слегка улыбнулась.
А что, очень даже и ничего она еще. Особенно если левой щекой не поворачиваться. Она сама давно к этим бороздам на лице привыкла, а вот родня… Всполошились, как куры на насесте: «Ах, бедная, ах, несчастная, ах, красота пропала…» Да бог с ней, с красотой! Жаль, конечно, все-таки хороша она, Настя, была в девках, но… Но, не помчись она той проклятой ночью в овраг – сидела бы сейчас вдовой, как Варька. И такой же бездетной. И никакая краса бы не помогла.
Конечно, она знала, за кого выходила замуж. И когда Илья с Варькиным мужем Мотькой усаживались вечером у огня и начинали негромко толковать о чем-то, у Насти сжималось сердце: опять… Она едва сдерживалась, чтобы не кинуться к Илье, не закричать – брось, не ходи, не надо, убьют тебя когда-нибудь… Молчала. Потому что вмешиваться в дела мужа было еще хуже, чем не уметь гадать. Так было в таборе, так было и в городе. И Настя молчала. А когда Илья уходил вместе с Мотькой, тихо, не поднимая глаз, говорила: «Дэвлэса [30] …» И до утра, до самого их возвращения, тенью ходила вокруг шатра, ворошила гаснущие угли, до боли в глазах всматривалась в затуманенную дорогу, вслушивалась в каждый шорох, в чуть слышный шелест травы, в попискивание ночных птиц… И зависть брала на Варьку, которая, хоть и беспокоилась не меньше, шла в шатер и до утра притворялась спящей. Иногда они вдвоем раскидывали карты, утешали друг дружку: «Видишь – красная выпала! Видишь – туз бубновый! Это к счастью, скоро явятся!» Мотьке с Ильей и в самом деле долго везло, но любая удача когда-нибудь кончается.
30
С богом.
Та летняя ночь была «воробьиной», короткой. Собиралась гроза, воздух был душным, вспыхивающие зарницы не давали заснуть птицам в овраге, и они беспокойно гомонили, носясь среди темных ветвей. Табор ждал ушедших в ночь конокрадов, цыгане сидели по кибиткам, в любую секунду готовые ударить лошадей и сорваться с места. Отлучиться куда-то было немыслимо, но у нее, Насти, как никогда болело, чуя несчастье, сердце. И стоило Варьке отвернуться, она выскочила из кибитки и побежала сквозь туман прямиком в овраг.
До сих пор иногда ей видится это во сне. Видится, как она бежит, спотыкаясь, по пустой дороге, как, обдирая ладони и колени, скатывается в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, как пробивается сквозь разъяренную, потную толпу мужиков, как падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, христа ради!» А потом все обрывается, и наступает темнота. Четыре дня Настя не приходила в себя и очнулась с повязкой на лице и с нестерпимой болью во всем теле уже в ярославской больнице.
Табор никуда не уезжал, ожидая ее. Ждал и Илья, и заходящие в палату к Насте сестры сочувственно докладывали:
– Твой-то, цыганочка, так и сидит. У нас на крыльце сидит, пятый день не уходит и спит там же. Есть приносили – не хочет, только воду тянет, почернел уж весь… Вот это любовь цыганская! Так ведь и помереть от страсти можно!
– От какой страсти? Как ничего не ест? Ради бога, дайте ему, заставьте… – волновалась Настя, порываясь встать с койки.
Но приходил доктор, бранил сестер, ворчал, что идти ей никуда нельзя, а надо лежать, и что ничего ее цыгану не будет… Через неделю она, шатаясь от слабости, вышла на больничный двор и первое, что увидела, – сидящего у желтой, облупившейся стены Илью. Он, пошатнувшись, поднялся ей навстречу, и Настя заплакала, увидев, как муж почернел и осунулся за эти дни, какие красные у него глаза и потрескавшиеся, обметанные солевым налетом губы.
– Илья, да что с тобой? Я же живая! Что ты, морэ, поди ко мне…
Он, не сводя с нее воспаленных глаз, потер лицо ладонью, сделал шаг – и упал на колени в желтую пыль.
– Илья! Что ты! Люди смотрят, встань! Илья, ты с ума сошел!
– Настька… Дэвлалэ, Настька, золотая моя, лачи [31] … Настя, я богу обещал, я поклялся, что никогда… Никогда больше, ни разу… Гори они огнем, эти кони, ни к одному не подойду больше, будь хоть скакун арабский… Клянусь тебе, клянусь, клянусь…
31
Хорошая.