Шрифт:
Шарлатанство как вид искусства распространено меньше, чем я думал: полякам, кажется, оно не знакомо, потому так их и завораживает. Ко всему прочему Чезаре первоклассный мим: он размахивает на солнце рубашкой, цепко держа ее за воротник (как раз под воротником дырка, которую он закрывает рукой), и расхваливает свой товар с неиссякаемым красноречием, сдабривая рекламу скабрезностями, награждая то одного, то другого в обступившей его толпе придуманными на ходу прозвищами, образованными порой из непристойных слов.
Неожиданно он смолкает (значит, инстинктивно понимает значение пауз в ораторском искусстве), с чувством целует рубашку, после чего решительным и в то же время печальным голосом, как будто ему жаль с ней расставаться и он делает это исключительно из любви к ближнему, интересуется:
— Эй, толстопузый, сколько дашь за эту рубашенцию?
Толстопузый теряется. Он жадно смотрит на «рубашенцию» и краем глаза косит по сторонам, то ли в надежде, то ли в страхе, что кто-нибудь другой предложит первую цену. Затем, неуверенно шагнув вперед, робко протягивает руку и бормочет что-то вроде пендесент.Чезаре делает такое лицо, точно увидел гадюку, и крепко прижимает рубашку к груди.
— Что он сказал? — обращается он ко мне, как будто заподозрив, что его смертельно оскорбили, однако это риторический вопрос: Чезаре знает (или угадывает) польские числа гораздо лучше меня.
Потом он переводит взгляд на поляка:
— А ты не спятил? — И крутит пальцем у виска.
Люди шумят, смеются, явно болея за удивительного иностранца, приехавшего с другого края света творить чудеса на их площади. Толстопузый, разинув рот, переминается с ноги на ногу.
— Ду ферик, — безжалостно продолжает Чезаре (он хотел сказать «verr"uckt [17] ») и тут же для большей ясности добавляет: — Думешуге.
17
Сумасшедший (нем.).
Это понимают все. Раздается дружный хохот. «Мешуге»— древнееврейское слово, которое сохранилось в идише и потому одинаково понятно во всей Центральной и Восточной Европе. Оно означает «сумасшедший», но может означать и «дурачок», «малахольный», «слабоумный», «лунатик».
Толстопузый в замешательстве чешет затылок и поддергивает штаны.
— Сто, — наконец произносит он, делая шаг к соглашению. — Сто злотых.
Предложение заслуживает внимания. Заметно смягчившись, Чезаре обращается к толстопузому в доверительном тоне, как мужчина к мужчине, словно желая пристыдить его за грубое, пусть и невольное, нарушение законов торговли. Он говорит долго, горячо, задушевно, убедительно и заканчивает так:
— Ты видишь? Ты понял? Теперь согласен?
— Сто злотых, — упрямо повторяет поляк.
— Ну разве не ослиная голова? — поворачивается ко мне Чезаре.
Словно почувствовав внезапную усталость, в последней попытке договориться он кладет поляку руку на плечо и покровительственно говорит:
— Послушай, дядя, ты все-таки не понял. Сделаем так, ты мне даешь вот столько, — и он пальцем нарисовал цифру сто пятьдесят у него на животе, — даешь мне сто пендесент,и она твоя, можешь ее надевать. Идет?
Толстопузый еще долго бурчал что-то себе под нос и, потупившись, мотал головой, но от опытного взгляда Чезаре не ускользнули признаки капитуляции: едва заметное движение руки к заднему карману брюк.
— Да не жмись ты! — подзадоривал его Чезаре, понимая, что железо нужно ковать, пока оно горячо. — Выкладывай свои пинъёнзы!
Пиньёнзы(Чезаре обожал это слово с трудным написанием, которое звучало на удивление по-итальянски) наконец извлечены на свет, и рубашка продана.
Чезаре не оставляет мне времени для бурного выражения восторга.
— Линяем, пока они дырку не заметили!
И мы слиняли (иначе говоря, ретировались), боясь, как бы покупатель раньше времени не обнаружил дырку. От продажи секундомера пришлось отказаться. Медленно, с достоинством, мы дошли до ближайшего угла, а там уже бросились со всех ног и возвращались в лагерь окольными путями.
Victory day
Жизнь в Богучицах — амбулатория и рынок, общение с русскими, поляками и другими на примитивном уровне, быстрые смены голода и насыщения, надежды и безнадежности, ожидание и неуверенность, казарменные порядки и нарушение этих порядков, изнуряющее ощущение неопределенности и временности нашего полусвободного существования здесь, в чужой стране, — все это раздражало, вызывало тоску, а точнее, скуку. Чезаре же с его характером, привычками и взглядами, наоборот, чувствовал себя в своей тарелке.