***Где пятна птичьего пометана бронзе памятников, гдегранитов, мраморов без счета,и девы в сумрачном трудетомятся — кто у кассы, кто укомпьютера, а кто и убольничных коек, очи долусклонив, и только ввечерувдруг оживают, смотрят мудро,беседу хитрую ведути тайно рисовую пудруна щеки юные кладут —там, щедро сдобренная талымснежком, сырая спит земля,там молодежь спешит в Джорджтаун,ушами тихо шевеля,и голубые человеки,вкусив волшебных папирос,в громоподобной дискотекеуже целуются взасос —а мы с тобой сидим поодальи говорим, что поздний час,твердим, что опиумная одурьпусть хороша, да не про нас,поскольку одурь есть иная,иная блажь на склоне лет,но как назвать ее — не знаю.И ты смеешься мне в ответ.Под облаком, под снежным дымомя там любил и был любимым,да-да, любил и был любим…ах, город, град мемориальный,квадратный, грузный, нереальный,под небом жадно-голубым…***В день праздника, в провинции, светлои ветрено. Оконное стеклопочти невидимо, мороженщица Клаваколдует над своей тележкой на углуКоммунистической и Ленина. Газетыв руках помолодевших ветерановалеют заголовками. С трибунысвисает, как в стихах у Мандельштама,руководитель местного масштаба,нисколько не похожий на дракона —и даже не в шинели, а в цивильномплаще, румынского, должно быть, производства,отечески махает демонстрантамширокою ладонью. Хорошо!А на столбах динамики поют.То «Широка страна моя», то «Взвейтеськострами, ночи синие». Закрытунивермаг, и книжный магазинзакрыт, а накануне там давалистиральный порошок и Конан-Дойлябез записи. Ну что, мой друг Кибиров,не стану я с тобою состязаться,мешая сантименты с честным гневомпо адресу безбожного режима.Он кончился, а вместе с ним и праздникнеправедный… но привкус беленыв крови моей остался, вероятно,на веки вечные. Вот так Шильонский узник,позвякивая небольшим обрывкомцепи на голени, помедлил, оглянулсяи о тюрьме вздохнул, так Лотова жена,так мой отец перебирал медалисвои и ордена, а я высокомерносмотрел, не понимая, что за толкв медяшках этих с профилем усатым…Вот почему я древним афинянамзавидую, что времени не знали,страшились ветра перемен, судилипо сизым внутренностям птиц небесныхо будущем, и даже Персефонумогли умаслить жирной, дымной жертвой…***Вот гордый человек с довольною гримасойпьет крепкое вино и ест овечье мясо,он знает наизусть весь говор человечий,он женщиной своей владеет каждый вечер,а женщина его, смеясь, готовит ужин,и после трапезы владеет этим мужем.Но искушение приходит к человеку,чтоб превратить его в душевного калеку.Вернувшись с похорон, он в стену смотрит молча,с улыбкой волчьею исходит черной желчью,что меланхолией прозвали древнегреки,и нет веселья больше в этом человеке.Превозмогая приступ слабости и лени,уйдет на кухню он, и рухнет на колени, —ладони сложены, смирение во взоре,и жажда истины в серьезном разговорес тем, кто среди небес на троне восседаети бытием людским бесстрастно управляет.Не помня, что бесед с тем, кто сидит на троне,вести нельзя, верней, они односторонни,усталый этот раб во мраке русской ночиодной проблемою в молитве озабочен«Скажи, что смерти нет, о милосердный Боже!»Но слышится в ответ: «…и вечной жизни тоже…»***Задыхаясь в земле непроветренной,одичал я, оглох и охрип,проиграв свой огонь геометрии,будто Эшер, рисующий рыб —черно-злых, в перепончатом инее,крепких карликов с костью во рту,уходящих надтреснутой линиейв перекрученную высоту,где в пространстве сквозит полустертоеизмерение бездн и высот —необъятное, или четвертое,или жалкое — Бог разберет…Стиснут хваткою узкого конусаи угла без особых примет,я учил космографию с голоса,я забыл этот смертный предмет —но исполнено алой, текучею,между войлоком и синевойтихо бьется от случая к случаюсредоточие ночи живой —так оплыл низкий, глиняный дом его! —и в бездомном просторе кривомкрылья мира — жука насекомого —отливают чугунным огнем.
Снящаяся под утро
***Еще глоток. Покуда допозднаисходишь злостью, завистью и ленью,и неба судорожная кривизнамолчит, не обещая искупленья —сложу бумаги, подойду к окнуподвальному, куда сдувает с кровельобломки веток, выгляну, вздохну,мой рот кривой с землей осенней вровень.Мудрим, мудрим, а цельность — вот она,как на ладони, и по всем приметамцерквушка, изнутри озареначуть теплящимся аварийным светом,и лист ночной, и крест, и ветра свист —неугасимой, невеселой силе,подчинены. Ах, друг-позитивист,куда как страшно двигаться к могиле!Философ мой, уйми свой вздох и всхлип.Сухая речь пылает, как берёста,от Ориона до созвездья Рыб.Все хорошо. Все сумрачно и просто.Я трепет сердца вырвал и унял.Я превращал энергию страданьяв сентябрьский окрик, я соединялостроугольные детали мирозданьязаподлицо, так плотник строит дом,и гробовщик — продолговатый ящик.Но что же мне произнести с трудомв своих последних, самых настоящих?***Георгия Иванова листаяна сон грядущий, грустного враля,ты думаешь: какая золотая,какая безнадежная земляотпущена тебе на сон грядущий,какие кущи светятся вдали —живи, дыши, люби — охота пущеневоли, тяжелей сырой земли,взлетаешь ли, спускаешься на дно —но есть еще спасение одно…***Существует ли Бог в синагоге?В синагоге не знают о Боге,Существе без копыт и рогов.Там не ведают Бога нагого,Там сурово молчит ИеговаВ окруженье других иегов.А в мечети? Ах, лебеди-гуси.Там Аллах в белоснежном бурнусеДержит гирю в руке и тетрадь.Муравьиною вязью страницыПокрывает, и водки боится,И за веру велит умирать.Воздвигающий храм православныйты ли движешься верой исправной?Сколь нелепа она и проста,словно свет за витражною рамой,словно вялый пластмассовый мрамор,непохожий на раны Христа.Удрученный дурными вестями,Чистит Розанов грязь под ногтями,Напрягает закрученный мозг.Кто умнее — лиса или цапля?И бежит на бумаги по каплеЖелтоватый покойницкий воск.***Иди, твердит Господь, иди и вновь смотри, —(пусть бьется дух, что колокол воскресный), —на срез булыжника, где спит моллюск внутри,вернее, тень его, затверженная теснойокалиной истории. Кювьееще сидит на каменной скамье,сжимая череп саблезубой твари,но крепнет дальний лай иных охот,и бытием, сменяющим исход,сияет свет в хрустальном черном шаре.Не есть ли время крепкий известняк,который, речью исходя окольной,нам подает невыносимый знак,каменноугольный и каменноугольный?Не есть ли сон, едва проросший в явь,январский Стикс, который надо вплавьпреодолеть, по замершему звукуугадывая вихрь — за годом год —правобережных выгод и невзгод?Так я тебе протягиваю руку.А жизнь еще полна, еще расчерчен светраздвоенными ветками, еще мне,слепцу и вору, оставлять свой следв твоей заброшенной каменоломне.Не камень, нет, но — небо и гроза,застиранные тихие леса,и ударяет молния не целясьв беспозвоночный хор из-под земли —мы бунтовали, были и прошлисквозь — слышишь? — звезд-сверчков упрямый, точный шелест.***Организация Вселеннойбыла неясной нашим предкам,но нам — сегодняшним, ученым, —ясна, как Божий одуванчик.Не на слонах стоит планета,не на китах и черепахах,она висит в пустом пространстве,усердно бегая по кругу.А рядом с ней планеты-сестры,а в середине жарко солнце,большой костер из водородаи прочих разных элементов.Кто запалил его? Конечно,Господь, строитель электронов,непостижимый разработчиквысокой физики законов.Кто создал жизнь? Конечно, он же,Господь, великий Рамакришна,подобный самой главной мета —галактике гиперпространства.Он наделил наш разум телом,снабдил печалью и тревогой,когда разглядывает землюпод неким супермелкоскопом.А мы вопим: несправедливо!Взываем к грозному Аллаху,и к Богородице взываем,рассчитывая на защиту.И есть в Америке баптисты,что просят Бога о работе,шестицилиндровой машинеи крыша чтоб не протекала.Но он, великий Брахмапутра,наказывает недостойных,карая неизбежной смертьюи праведника, и злодея.Младенец плачет за стеною.На тополя снежок ложится.Душа моя еще со мною,дрожит, и вечности боится.Напрасен ладан в сельской церкви,напрасны мраморные сводыСвятопетровского соборав гранитном, медном Ватикане.Под черным небом, в час разлуки,подай мне руку, друг бесценный,чтоб я отвел глаза от боли,неутолимой, словно время.