Вход/Регистрация
Невидимые
вернуться

Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич

Шрифт:
*** Черно-белое, сизое, алое, незаконное, злое, загробное, нелюбимое и небывалое, неживое, но жизнеподобное — вероятней всего, не последнее, не мужское, не женское — среднее, не блаженство — но вряд ли несчастие, и коварное, и восхитительное прилагательное (не причастие, и тем более не существительное) — приближается, буйствует, кается, держит кости в кармане горелые, и когда не поет — заикается, подбирая слова устарелые — а навстречу ему безвозмездное, исчезающее, непреложное, пусть беззвёздное — но повсеместное, и безденежное, и безнадёжное. Что, монашек, глядишь с недоверием? Видно заживо, намертво, начисто надышался ворованным гелием — вот и кашляешь вместо акафиста, дожидаешься золота с голодом, долота, волнореза железного — не знаком с астероидным холодом или вспышкой костра бесполезного
*** Мороз и солнце. Тощая земля в широких лысинах, припудренных снежком, почтовый ящик пуст. Читай, работы не прислали. Весь день я отдыхаю от души. То запускаю самодельный сборник советских песен, то, поеживаясь, смотрю чудовищные сталинские ленты по телевизору, то попиваю водку, то антологию «Стихи тридцатилетних» дотошно перелистываю, где чешуйчатые бурлюки и айзенберги на мелководье бьют упругими хвостами, где маленькие бродские из норок потешные высовывают мордашки, где уцененные цветаевские барби тугие силиконовые грудки показывают публике… Как славно! Вот юркий притаился кушнеренок в руинах Петербурга, не заметив большого маяковского хорька поблизости, вот серенький айги летит с огромной коркой, детка-брюсов под плинтусом усами шевелит… Бог в помощь вам, друзья мои! Все лучше, чем торговать дубленками, писать в «Российскую» иль «Новую» газету, ширяться героином и т. п. Точней рифмуйте, образы поярче ваяйте, да синекдоху-голубу не обижайте, алкоголем не злоупотребляйте, и не забывайте, с какою горькой завистью на вас глядит из ада робкий Баратынский, и как пыхтят в ночи дальневосточной четыре вора, что на переплавку тащат сто шестьдесят кило отменной бронзы — запоздалый памятник, точнее, кенотаф воронежскому жесткоглазому щеглу.
*** Упрекай меня, обличай, завидуй, исходи отчаяньем и обидой, презирай, как я себя презираю, потому что света не выбираю — предан влажной, необъяснимой вере, темно-синей смеси любви и горя, что плывет в глазах и двоится стерео — фотографией северного ночного моря. Что в руках у Мойры — ножницы или спицы? Это случай ясный, к тому же довольно старый. Перед майским дождиком жизнь ложится разноцветным мелом на тротуары. Как любил я детские эти каракули! Сколько раз, протекая сиреневым захолустьем, обнимались волны речные, плакали на пути меж истоком и дальним устьем! Сколько легких подёнок эта вода вскормила! Устремленный в сердце, проходит мимо нож, и кто-то с ладьи за пожаром мира наблюдает, словно Нерон — за пожаром Рима.
*** Я позабыл черновик, который читал Паше Крючкову на крылечке заснеженной дачи, за сигаретой «Ява Золотая» и доброю рюмкой «Гжелки». Ну что ж такого! Все равно будет месяц слева (считал я), а солнце справа, будет мартовский ветер раскачивать чудо-сосны, угрожая вороньим гнездам, и снова мы будем вместе, приглушив басы, безнадежно слушать грустный и грозный моцартовский квартет. Только слишком долго пробыл в отъезде, а жилье скрипучее тем временем опустело. Алые волны-полосы заливают небо. Вечер над темной Яузой чист, неуёмен, влажен. Немногословный профессор А. упрекает меня вполголоса — дотянул, говорит, до седых волос, а ума не нажил, Но рассуждая по совести, братия — ну какой из меня воин! То бумажным листам молился, то опавшим, то клейким листьям. Безобразничал, умничал, пыжился — и на старости лет усвоил — что? — только жалкий набор подростковых истин. Вечер над Яузой освещен кремлевскими звездами — якобы из рубина, а на самом деле даже не хрустальными. Тает черный снежок московский, и если поддаться позднему откровению, то и Федор Михайлович — отдыхает. Ну и Господь с ним. Есть одно испытание — вдруг пробудиться от холода где-то к исходу ночи и почувствовать рядом теплое, призрачное дыхание, и спросить «ты любишь меня?» и услышать в ответ «не очень».
*** …и рассуждал бы связно, да язык мой не повинуется, и речи неродной страшны созвучия. Так становилась тыквой карета Сандрильоны, коренной преображался в крысу, и так далее. Спешишь, подружка-муза? Не с руки опаздывать? Не в дальней ли Италии хрустальные такие башмачки ты обронила? Здравствуй, рифма тощая, привет тебе, всеобщий черный брат! Мне холодно, а выражаясь проще, я забыл, как звезды нищие горят над жалобной арбатскою пекарней, над каланчой пожарной, над — над — над — споткнись, красавица. Оскудевает дар мой, жизнь прогибается, лепечет невпопад — и обрывается набором глоссолалий — то «я тебя люблю», то «весь я не умру». Дифтонгов в русском нет — лишь время, словно калий цианистый, пылит на мировом ветру, и ночь, подельница обиженных циклопов и пифий, переводит — как поет — дыхание, ненадолго заштопав ветшающий, животворящий небосвод.
*** Жизнь, пыль алмазная, болезный и прелестный апрельский морок! Бодрствуя над бездной, печалясь, мудрствуя — что я тебе солгу, когда на итальянское надгробье вдруг в ужасе уставлюсь исподлобья, где муж с женой — как птицы на снегу, когда светило, мнившееся вечным, вдруг вспыхивает в приступе сердечном, чтоб вскоре без особого следа угаснуть? Ну, прости. Какие счеты! И снова ты смеешься без охоты и шепчешь мне: теперь иль никогда. Простишь меня, глупца и ротозея? Дашь выбежать без шапки из музея, где обнаженный гипсовый Давид стоит, огромен, к нам вполоборота, глядит на облака (ну что ты? что ты?) и легкий рот презрительно кривит? Долга, долга, не бойся. Битый камень то переулками, то тупиками лежит, а с неба льется веский свет. И что мне вспомнится дорогой дальней? Здесь храм стоял, сменившийся купальней, и снова храм, зато купальни — нет. Льном и олифой, гордостью и горем — все повторится. Что ты. Мы не спорим, в конце концов, мы оба неправы. И вновь художник, в будущее выслан, преображает кистью углекислой сырой пейзаж седеющей Москвы, где голуби скандалят с воробьями по площадям, где в безвоздушной яме парит Державин, скорбью обуян, и беженец-таджик, встающий рано, на паперти Косьмы и Дамиана листает свой засаленный Коран.
*** Умрешь — и все начнется заново, фонарь, аптека, честь по чести ночь человека безымянного, который вечно неуместен — и в просьбах жалких, и во гробе, но — за одиноким чаепитием, в апреле — он совсем особенно беспомощен и беззащитен. Покуда в воздухе раздвоенном ночные ангелы летают, расстроенно твердя: «Чего ему, пресытившемуся, не хватает?», он — рукоблуд, лентяй и пьяница, вдруг молится на всякий случай, и перед сном невольно тянется к графину с жидкостью летучей, перебирает юность вещую, центростремительное детство — несбывшееся, но обещанное, — и всхлипывает, и наконец-то спит, утомившийся от хмеля, от чернеющих во тьме предметов, и под подушкой — T.S. Eliot, несчастнейший из всех поэтов.
*** И расширено, и неуверенно, сердце пьет травяное вино — сколько времени, света и дерева в зимнем воздухе растворено, сколько окон высоких распахано и распахнуто — о mein Gott — сколько в нем тростникового сахара, и ванили, и робких щедрот! И опять — повесть, память, — старею ли, или просто: филфак и физтех, аз и я, пролетели, развеяли — ты ведь помнишь товарищей тех — обнадеженных дымною, горькою городскою капелью, дружок, кто прозрачной лимонною долькою — стопкой водки на посошок — взяли жизни на пробу — и выбыли? Остается не мучиться зря и кривыми летучими рыбами наполнять голубые моря — и когда в бренной прелести истовой перельются они через край — перелистывай мир аметистовый, негодуй, засыпай, умирай
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: