Вход/Регистрация
Невидимые
вернуться

Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич

Шрифт:

Бесы

I. Если верить евклидовой логике, все мы умерли позавчера, не морские кабанчики — кролики, а молекул пустая игра, если логике верить евклидовой — ты да я, и Флоренский, и Блок — так, продукты борьбы внутривидовой и сапожники без сапог. Оттого-то и косорылого, и руками гребущего прах отдадут инженеру Кириллову с окровавленным пальцем в зубах. Обкурились ли страшною травкою, покорители рек голубых? Словно кровь оловянная, плавкая, бьет волна в опрокинутый бык. А младенец в купели, постанывая — не услышат ни мать, ни отец — ночь ли белую видит, каштановую, леденец или меч-кладенец? Нет — знай снится ему океанское междуцарствие крохотных звёзд, мироздание — яма гигантская, и над ней — недостроенный мост. II. Так и эти стихи недописаны. Вряд ли их доведешь до ума, если верить, что белыми крысами населенная белая тьма — лишь чистилище, а не узилище, озарение, а не беда и не кара, о чем говорил еще В.И. Ленин (Ульянов), когда свою лиру и личное мнение, отдавал, уходя на покой, И.В. Сталину, юному гению, несмотря что с сухою рукой. Умер, ласточка. На Новодевичьем поглотила его мать-земля. Как рыдали над ним бонч-бруевичи, Луначарские и Френкеля! Первоклассный знаток был эмпирио — критицизма, муж доблестный был, вешал соль полновесною гирею и охоту на зайцев любил. Что же стало с ним, гордостью нашею? Метанол, формалин, креозот. Отчего он грустит над парашею и сушеную крысу грызет? III. Света — терпкого, мятного — хочется под язык. Что осиновый лист, ночь поет на ветру. Адыночество (обнаружил кремлевский лингвист) происходит от ада. Простите мне вялость, нежность, уныние, лень, легкомыслие, зависть — купите мне петушка леденцового в день Первомая, любезная барышня, увольняя меня под расчет. Войны — вещь не совсем бесполезная. Князю — слава, дружине — почет. Кто на выход? Пускай пошевелится. Эй, водитель, смотри, не дрова перевозишь! Пройдет, перемелется. На дворе молодая трава сквозь асфальт продирается, словно ей неизвестны земные труды, непонятны утехи любовные, аммиачные страсти чужды. Век от века расти нашей молодости! Зал концертный пустеет. Прости мне избыток отчаянья и гордости и чужую монетку в горсти. VI. Нарушаются кистью, и шпателем, и резцом законы поста. Меж числителем и знаменателем, словно ливень, косая черта пролегла. И, о творческой удали позабыв, во вселенской ночи, выживающий — славно ли, худо ли — ищет чуда. Не бойся, молчи. Все у нас — по Евклиду. Поэтому с крыши ржавого гаража зря он, бедный, следит за планетами и кометами, сладко дрожа, аки кролик. Басовая ария оглашает окрестности. Так шеф бесплатного планетария подает воображаемый знак, что светила бессмысленны, если в них лишь причину своих неудач незадачливый видит ремесленник — пивовар, оружейник, палач. И, как бы достижение анесте — зиологии, или обман, из окна крабовидной туманности грозный лик улыбается нам. V. Астрология да хиромантия, что сулите, царицы наук? Где, ответствуйте, буду у Данте я бедовать? В третьем, в пятом? На круг получается, что только праведник (а таких не встречал я пока) попадает в чистилище, в пламенный заповедник без проводника. Сохнут жизни отрезанной ломтики. Войте, бесы, в метели живой, в чудесах обтекаемой оптики, ветром над подконвойной травой. Ночь усеяна душами белыми. Мало спирта в ее хрустале. Оттого-то и впрямь недоделано, недописано — все на земле. Не пойти ли к священнику пьяному? Не воззвать ли, когда не стерпеть, к ледяному, пустому, стеклянному, бороздящему сонную твердь? Не вскричать ли от горя и ревности? (И расплачусь, и снова солгу.) Божий суд. Иудейские древности. Лунный сад в предпасхальном снегу.
*** Облака — словно конь карфагенских кровей. В предвечерней калине трещит соловей, Безутешно твердя: «все едино». Что земля? Только дымный, нетопленный дом, где с начала времен меж грехом и стыдом не найти золотой середины. Светлячков дети ловят, в коробку кладут. Гаснет жук, а костер не залит, не задут. Льется пламя из лунного глаза. И вступает апостол в сгоревший костёл, словно молча ложится к хирургу на стол, поглотать веселящего газа. Но витийствовать — стыд, а предчувствовать — грех; так, почти ничего не умея, мертвый мальчик, грызущий мускатный орех, в черно-сахарном пепле Помпеи то ли в радости скалится, то ли в тоске, перетлевшая лира в бескровной руке (ты ведь веруешь в истину эту? ты гуляешь развалинами, смеясь? ты роняешь монетку в фонтанную грязь? Слезы с потом, как надо поэту — льешь?). Какие сухие, бессонные сны — звонок череп олений, а дёсны красны — на базальтовой снятся подушке? Раб мой Божий — в ногах недостроенный ко — рабль, и непролитое молоко — серой патиной в глиняной кружке.
*** Аще выберусь к свету из нощи… Умный батюшка, убранный пышно, уговаривает — будь попроще, ибо праздника, в общем, не вышло. Мне Иов в гноящихся язвах близок, но остается печальный факт — увы, мы вращаемся в разных измерениях, друг клерикальный! Да, когда за окном литургия, и когда сообща мы выносим не гроб Спасителя, но хотя бы другие доски с темперой в сонную осень, в незабвенный сентябрь, утро мира оголенного, словно проводка в ветхом доме — моя старомодная лира — как она дребезжит, отдаваясь на откуп небесам бирюзовым, белесым, багровым! А я тащусь, как положено — молча. Сладкая дрема сердца неосторожным словом нарушается. Здравствуй и тут же прощай, серая волчья или мышиная. Эти гроздья дачной черной смородины, в росе ли, в изморози, эти толстые гвозди в фартуке у палача — сколько хмеля суждено еще… Не особо. Господи верный! Для кого же ты, бедный, рыдал, упрекая сам себя на кресте? Тверди безмерной не углядеть. Ночь густая такая — спелая, червивая тьма, да кроличьи уши торчат из норы. Мед и спирт. Плач и сон. Теплится подорожник на обочинах суши, океана и всяких безродных времен.
*** Виталию Дмитриеву Мил мне театр, завораживают и его герои, и оркестровая яма, и софиты, и глубокая сцена. В революционной опере «Море крови», поставленной в честь столетия Ким Ир Сена, дева в рубахе белой отдает молодую жизнь (то есть превращается в гниль и кости) за истину революции, перед смертью дуя в корейскую длинную флейту. Плача от злости, южный (бело)кореец — японский шпион, должно быть — не может утешиться даже сенбернаром на гриле. Хор сержантов грохочет. Кусай свой отросший ноготь и завидуй. На зрителях — синие френчи. Что бы ни говорили, общество, спаянное ради великой цели, держится не на ментах, а именно на таких моментах, когда переполненный зал (при весьма натуральном расстреле белокорейца) захлебывается в бурных аплодисментах, переходящих в овацию. Силой народной власти воскресли и сенбернар, и девица. О, страсти мира в революционной опере «Трудное счастье», поставленной в честь столетия Ким Чен Ира…
*** Вот гениальное кино, к несчастью, снятое давно — июльский дождь, и черно-белый пейзаж Москвы оцепенелой, сиротской, жалкой, роковой… Не над такою ли Москвой, когда снежит, когда озябли гвардейцы у ворот Кремля, и мерзнет черная земля, неспешно реют дирижабли? Не здесь ли дворник-понятой, певец гармонии святой, считает перед сном до сотни, не здесь ли ёжится щенок и юркий черный воронок вдруг тормозит у подворотни? Нет, не тревожься. Этот кин хоть посвящен, да не таким угрюмым снам. Былые страхи ушли, настал ракетный век, и незадачливый генсек, вспотев в нейлоновой рубахе, о светлом будущем поет. Кондуктор сдачу выдает, троллейбус синий обгоняет прохожего. Бассейн «Москва» исходит паром. Дерева бульвара дремлют, и не знают грядущего…
*** Скиталец, тихая душа, как и пристало полукровке, свистит, к бухгалтеру спеша с отчетом о командировке. Робеет, взор потупив, чист, как бы младенец на картине Целкова, со счетами из несуществующих гостиниц… А где он все же ночевал? Где уставал? Где горевал? Какую, спрашивается, ксиву сжимал в кармане пиджачка нечищеного? Облака сгущаются, синеют. Ива неслышно клонится к воде. Свобода всюду и нигде — светла, обидна, тугоплавка… Сквозь бифокальные очки уставил узкие зрачки аудитор в липовую справку. А где же деньги на постой? Должно быть, музыкой простой во имя странствий обернулись, в тех временах, где воздух чист, где пел безносый баянист про тишину осенних улиц.
*** После пьянки в смоленской землянке — рядовым, а не спецпоселенцем — Дэзик Кауфман в потертой ушанке курит «Приму» у входа в Освенцим. Керосинка. Сгоревшая гренка. Зарифмованным голосом мглистым несравненная Анна Горенко шлет проклятье империалистам. «Нет, режим у нас все-таки свинский». «Но и борькин романчик — прескверный». Честный Слуцкий и мудрый Сельвинский «Жигулевское» пьют у цистерны. И, брезгливо косясь на парашу, кое-как примостившись у стенки, тихо кушает пшенную кашу постаревший подросток Савенко. Штык надежен, а пуля — дура. Так и бродим родимым краем, чтя российскую литературу — а другой, к сожаленью, не знаем. А другой, к сожаленью, не смеем. Так держаться — металлом усталым. Так бежать — за воздушным ли змеем, за вечерним ли облаком алым… *** В этот час безопасней про третьих лиц размышлять. Попробуй останови хворь пространства, единственной смерти рост в каждой клетке космоса. Рысьих лап тяжелы удары. Остыл, ослаб царь одышки, кашля ночного раб, ветер севера, мой безрассудный друг, мой безвременный, мой неопрятный брат вырывает чашу из женских рук гневен, выспренен, не в своем уме, не ища привязанности ни в ком помутневшим оком светя во тьме, он становится собственным двойником, в раннем детстве умершим близнецом, молодцом, забывающим мать с отцом ради черствой горечи, ради нег безымянных, светлых, как первый снег в дачной местности, заглушающий перекличку электричек. Зажечь ли о свечку спичку и прикрыть ладонью? Уснуть? Уйти? Улетай, мотылек, ускользай, лети…
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: