***Кризис среднего возраста — вещь тривиальная. Делов том, что современному обществу свойственно преклонятьсяперед молодостью. Но Фортуна-злодейка давно проделазолотую нитку в иголку, и к вечеру не желает знатьсяс надоевшим клиентом, всезнайкою и задрыгой.Между тем он смертельно устал. Наклонившись над пыльной книгой,он не слышит ни в полдень, ни ночью, ни спозаранку,как со двора зовут его сверстники поиграть в орлянку,в помутневшее зеркало глядя, он не замечает даже,как жена, глотая черные слезы, молчит над пряжей,он забыл, что четвертый ангел от Иоаннавылил чашу свою, скорбя, на солнце, что безымяннатварь земная, покуда — что мышь по васильковому полю —не побежит от своего творца, в чудном страхе стремясь на волю.«Эй, — твердит, — молодежь моя, где вы, ученики мои?Я надену тапки, я уксусом теплым и мылом оливковым руки вымою.Я еще…» Потерпи, не отчаивайся, не задыхайся,ты еще успеешь, подняв тусклые глаза по ошибке,увидать в окне второго этажа пожилого китайца,в одиночестве играющего на серой скрипке.***Позеленевший бронзовый жеребенок — талисман умолкнувшего этрускаузким косится глазом. Ненавязчивый луч солнца сквозь занавескунапоминает, что жизнь — это тропинка в гору, только без спуска,сколько в ней плеска и придорожной пыли, и сколько блеска!Не слепит, но отчетливо греет. Алый воздушный змей над лужайкойреет, и щербатый мальчишка за ним бежит, хохоча от избыткасчастья. Дед его на веранде, отвернувшись, млеет с улыбкой жалкойнад потрескавшимися фотографиями, тонированными сепией. Ниткаследует за иголкой, а та — за перебором пальцев по струнамнезаконнорожденной русской гитары, за готическим скрипомполовиц на втором этаже, когда уже поздно любоваться луннымсветом. Хорошо, уверяют, жить несъедобным океанским рыбамв тесной стае, на глубоководье. Бревенчатый дом моего детствапродается на слом. За овальным столом, под оранжевым абажуром,сгинувшим на помойке, три или четыре тени, страшась оглядеться,пьют свой грузинский чай с эклерами. Осенний буран желтым и бурымпокрывает садовый участок, малину, рябину, переспелый крыжовник.Да и сам я — сходная тень, давно уже издержавшаяся в напряженныхголосах подводной вселенной, где, испаряясь в печали тайной,на садовом столе исчезает влажный след от рюмки, от гусь-хрустальной.***На потолке известной часовни, где летучий отец протягивает могучуюруку Адаму, не стесняясь ни компании голых ангелов, ни растрепанной головы,трескается штукатурка, но это не важно. Как объяснял мне по случаюзадушевный товарищ мой (физик, он же и пьяница), ныне уже покойный, увы,вся идея Бога, да и бессмертия, может убедительно объясняться слабымивзаимодействиями. Я охотно верил ему, да и теперь бы не прочь,если бы в доме не кончился весь алкоголь, остроумно изобретенный арабами,а потом отнесенный их же пророком к числу смертных грехов. Снова ночьразевает маленькую зубастую пасть, машет кожистыми своими крыльями,испуская ультразвук, слышный только животным, вздрагивающим во сне.По бульвару бредет девица, застегивая кофточку, бормоча «Напоили меня».Но и это, вероятно, не важно. Тень ли Эйнштейна, тоскующая наединес тенью, скажем, Нерона, или той же Сафо — с потусторонними раскладамине знаком никто, даже один Адам, протягивающий руку самоуверенному патриархуна пересохшем гипсе. Задираю голову, роняю на землю берет — для рая, для ада лияблоневый сад перегружен плодами — пахучими, одичавшими? Блажен соорудивший аркуи крутокирпичный свод, блажен покаявшийся, большеухую и хромоногуютаксу накормивший остатком тайного ужина, невзирая на черные маховые перьяозабоченного светоносца. «Да, — кивал я ему смущенно, — на свете имеется многое,что и не снилось нашим ученым». В час псалмопевца, в час пения и веселья(я скажу торжественно) ясно синеет матовый отблеск осени мироздания,юный пьяненький Иоанн третью неделю ожидает письма от неверной Эллы,и под шершавый аккордеон, шатаясь, распевает саратовские страдания,чтобы обглоданной костью стучали соседи снизу в расписной потолок капеллы.***То нахмурившись свысока, то ненароком всхлипывая, предчувствуя землю эту,я — чего лукавить! — хотел бы еще пожить, пошуметь, погулять по свету,потому-то дождливыми вечерами, настоя зверобоя приняв, как водится,с неиссякшей жадной надеждою к утомленной просьбами Богородицеобращаюсь прискорбно — виноват, дескать, прости-помилуй, и все такое.Подари мне, заюшка, сколько можешь, воли, а захлебнусь — немножко покоя.Хорошо перед сном, смеясь, полистать Чернышевского или Шишкова,разогнать облака, обнажить небосвод, переосмыслить лик его окаянный.Распустивши светлые волосы, поднимись, пречистая дева, со дна морского,чтобы грешника отпоить небогатой смесью пустырника с валерьяной.Хороша дотошная наша жизнь, средоточие виноватой любви, непокорности и позора,лишь бы только не шил мне мокрого дела беспощадный начальник хора.***Остается все меньше времени, меньше вре…Постаревшие реки покорно, как дети, смежают веки.И облетевшие клены (да и любые деревья) в ледяном стоят серебреКак простодушно сказали бы в позапрошлом —да, уже позапрошлом — веке.Где же оно, вопрошаю гулко, серебро моих верных и прежних рек?На аптечных весах, вероятно, там же, где грешников грозно судят.Не страшись карачуна, говаривал хитроумный грек,Вот заявится, вытрет кровь с заржавелой косы — а тебя-то уже не будет.Только будет стоять, индевея, деревянный архангел у райских врат,облицованных ониксом. В безвоздушной пустыне белеют костиалкоголиков некрещеных. Мне говорят: элегик. А я и рад.Лучше грустью, друзья мои славные, исходить, чем злостью.Лучше тихо любить-терпеть, лучше жарко шептать «прости»,Выходить на балкон, вздрагивая от октябрьского холодана запястьях. Пить-выпивать, безответственные речи вести.Я, допустим, не слишком юн. Но и серафимы явно немолоды.***Состязаться ли дуньке с Европой,даже если не гонят взашей?Запасной сарафанчик заштопай,молодые карманы зашей.Слышишь — бедную Галлию губят,неподкупному карлику льстят,благородные головы рубят —обожженные щепки летяти теряются в автомобильныхпробках, в ловчих колодцах очейголубиных. До луврских ткачейи до их гобеленов обильных —что им, звездам Прованса, холмамобнаженным, где римский романзавершается? И — не свобода лиесть первейшая ценность? О да!Но ее одурманили, продали.В коммунальном стакане водаподземельная пузырится.Дождь — каштановый, устричный — льетв Фонтенбло. Обнищавшая птица(скажем, сыч) воровато клюетбеспризорные зёрна. Пшеничные?Нет, ячменные. Видимо, личнаяне сложилась, да и подобрать лирифму к милостыне? Черное платьетоже вымокло, солнцу назло.Нелегко. И тепло. И светло.***От картин современных горчит в глазах, а от музыки клонит в сон,а перед сном, братом известно чего, под окном опавшие листья (рябины? клена?в лубяной собирают короб. Всяк виноват перед всяким, особенно если онне способен любить или быть любимым. Стакан граненый, орех каленый,у постели больного бородатый, важный шаман в белотканой ризес выдолбленным хрустальным посохом, полным незамерзающей ртутью,на одном из трех надгробных камней читает протяжное: «Кажется, это кризисдоброму молодцу на кривом жеребце, застывшему на перепутье.Как заметил один растлитель, с прибаутками приобретая путевку в ад,любая хворь приближает к предбаннику вечности (там на крюках окалина,там мелкие капли напрасного дихлофоса на мокрицах и пауках, там спятвповалку, и не видят даже ночных кошмаров). Надо ковать железо, пока оносветится и не ржавеет, пока наковальня крепка — но молот, пожалуй, сталнеподъемен. Даже гвоздя завалящего не выходит, даже ножа, не говоря о,скажем, добротной подкове или узком копье. Остывающий мой металл,мой беспомощный коновал, для чего мы так судорожно и упрямото распеваем псалмы, поворотясь кровоточащей спиною к нехитрым глазам врага,то на песке синайском вечнозеленой веткой кресты и свастики чертим —неужели затем, чтобы на лобном месте чужие дети кричали: «Ага!Афанасий Дементьевич, что ж получается? Значит, ты тоже смертен?»***Когда с сомнением и стыдомты воротишься в отчий дом,сдаваясь нехотя на милостьминувшего, мой бренный друг, —очнешься, осознавши вдруг,что все не просто изменилось,а — навсегда. И сам нальешьза первый снег, за первый дождьпоникших зим, погибших вёсен,истлевших осеней. Онине повторятся, извини,лосинам не воскреснуть в лося.Младенец учится ходить —и падает, и плачет. Сытьсобачья, травяной мешок ли —а что хохочем за столоми песни старые поем —пройдет и это. Как промоклишатающиеся у окна,как незабвенна и страшнавесна, как сумерки лиловы!Прошедшего, к несчастью, нет —оно лишь привидение, бред,придумка Юрия Петухова.И все-таки — вдвоем, втроемвступить в зацветший водоем,где заливается соловьемнеповторимый Паваротти —и мы, как на поминках, пьем,за то, как мир бесповоротен