Шрифт:
Профессор Талызин, руководивший в течение последних трех лет работой Струмилина, рекомендовал дирекции института обратить внимание на успехи хирурга и зачислить его в ординатуру.
— Прекрасно, прекрасно, — нараспев говорил Самарин, пробегая глазами рекомендацию. — Анкету заполнили?
Струмилин положил на стол документы.
Самарин долго и внимательно читал анкету и биографию Струмилина, потом поднял на него усталый взгляд и, точно пытаясь взвесить, как подействует на собеседника его откровение, спросил:
— Будем говорить начистоту?
— Разумеется, — ответил Струмилин, озадаченный таким вопросом.
— Так вот, товарищ Струмилин, заберите свои документы, а рекомендацию уважаемого профессора Талызина оставьте себе на память. Пока забудьте, что на свете существует ординатура. Я говорю — пока!
Струмилин старался понять, куда клонит Самарин.
— Почему?
— С вашей биографией ординатура пока исключается. Только прошу вас об одном: наш разговор — не для протокола. Я мог бы принять от вас документы, проманежить вас несколько месяцев, заставить вас попотеть над экзаменами, и в результате все свелось бы к тому, что вы не прошли по конкурсу. Пожалейте себя и свое здоровье.
— Вы имеете в виду мой плен? — с затаенной обидой спросил Струмилин.
— Да, я имею в виду ваш плен. — Самарин вздохнул, достал из портсигара папиросу, долго, очень долго разминал ее и наконец прикурил. — Время… Время не на вас работает, товарищ Струмилин. Ваше счастье, что вы еще имеете место в хорошей клинике. И не где-нибудь в провинции, а в Москве.
На большом квадратном столе заведующего лежали папки с личными делами ординаторов. На стене висела инструкция, предостерегающая от заражения гриппом. В мраморном чернильном приборе уже давно высохли чернила, и заведующий писал авторучкой. От всего, что здесь окружало Струмилина, вдруг повеяло казенным холодом амбулаторного коридора, где тяжело больному человеку сказали, что врач, которого он ждал с таким волнением, срочно вылетел в другой город, а когда вернется — неизвестно.
— Это что — указание сверху? — спросил Струмилин.
— Да.
— Можно с ним познакомиться?
— Нет. Оно неписаное. Но это правило железное.
Самарин аккуратно отодвинул от себя документы Струмилина и занялся своим делом. Так прошла минута, другая, третья… Оба, Струмилин и заведующий ординатурой, молчали. Потом Самарин не выдержал и заговорил первым.
— А впрочем, я только дал вам совет. Можете документы оставить. Но я вам сказал честно, что вас ожидает. Вы только измучаетесь, и все впустую. Выбирайте.
— Я забираю документы, — твердо сказал Струмилин.
На улице стояла московская весна. Не было журчащих ручейков, не было проталин на лугах и косогорах, не слышалось звонкого щебета синиц. Была просто мартовская Москва, отсыревшая, залитая до самых маковок крыш солнцем. И лишь последние остатки снега, который грязными кучами лежал еще кое-где в глухих переулках, говорили, что зима нет-нет да и бросит свой прощальный взгляд на голые сучья продрогших рогатых тополей.
В памяти Струмилина проплыли обрывки того дня, когда он, раненый, вместе с полком попал в окружение, потом в плен. Он слабо помнил, как его подобрали, как привезли в немецкий госпиталь, как делали операцию, потом перевязку. Очнулся поздно ночью и долго не мог понять, где он и что с ним. Помнил только взрыв, сильный взрыв… А потом все поплыло кругом…
— Где я? — спросил Струмилин у медицинской сестры, которая поправляла повязку на ране.
— В немецком госпитале, — ответила полногрудая молодая женщина на немецком языке и как-то грустно-грустно посмотрела на Струмилина.
…Все это было давно, восемь лет назад. И вот теперь заведующий ординатурой сказал, что есть предписание сверху не принимать в ординатуру тех, кто раньше был в плену у немцев.
«К черту!.. К черту казнить себя воспоминаниями! Эдак можно сойти с ума». Струмилин ускорил шаг. Он изо всех сил пытался прогнать наплывы кошмарных картин немецких концлагерей, где ему пришлось пережить много тяжелых дней, когда один заветный маяк, одна звезда хранила его и звала к жизни — Родина.
— Родина!.. — произнес Струмилин.
Широко шагая и размахивая руками, Струмилин не обращал внимания на прохожих и вслух читал случайно подвернувшиеся на память строки из Есенина:
Это все, что зовем мы Родиной, Это все, отчего на ней Пьют и плачут в одно с непогодиной, Дожидаясь улыбчивых дней…В клинике Струмилина ждала операция. Только что привезли истекающего кровью шестнадцатилетнего подростка, упавшего с лесов на новостройке. С распоротым животом, в полном сознании, он лежал на операционном столе и смотрел на всех молящими, сухими глазами. Он не плакал. Он с трудом выговаривал пересохшими губами:
— Воды… Пить…
Но пить было нельзя, предстояла операция кишечной полости.
Струмилин чувствовал, как у него дрожали пальцы, как едкие капельки пота щипали веки, как сердце временами билось с перебоями. А большие ясные глаза подростка молили: «Спасите!»
Когда висевшая на волоске жизнь была спасена, когда после сорока минут борьбы за человеческую жизнь Струмилин почувствовал, что у него слабеют ноги и слегка кружится голова, он вышел из операционной, снял халат и сказал дежурному врачу, что плохо себя чувствует и уходит домой. В дверях его остановила старшая сестра и голосом, в котором прозвучала тревога, сообщила, что показательная операция профессора Батурлинова завтра утром не состоится.