Шрифт:
вдоволь умывшись при этом облегчающими слезами. «О, если б мог выразить
в звуке всю силу стр-ра-даний моих!» Как в последние дни материной
болезни, когда даже замкнувшая эти дни смерть показалась ему облегчением.
Или когда второго февраля семьдесят первого года, под Парамуширом, на их
глазах захлестнуло волной ял с рыбаками-японцами, и они выловили из воды
четверых, уже мертвых, погибших от переохлаждения за считанные минуты
до того, как к ним успели прийти на помощь.
Взреветь от тоски сейчас было самое время. И если бы на рев его
сбежались домашние, ему с лихвой хватило бы оправданий. «Марусечка,
Анюта,— сказал бы он им,— ваш брат и дядя погибает в безнадеге. Океан
безнадеги! Ни берега, ни дна! Пустите меня назад, я хочу домой!» А они ему:
«Дядечка-братишка, мы бы рады, но ты же сам все натворил! Твоя самая
красивая и умная жена лопнет со смеху, когда увидит тебя с
опущенным хвостом на своем пороге».
Так Коля лежал и расправлялся со своей тоской. Черным юмором,
матросской выдержкой и здоровой, не подорванной дурными привычками,
сердечной мышцей. «Спокойно, Ба-таев, спокойно! — пришептывал он сам
себе.— Не эмоцай. Продуй уши и береги кислород».
6
Слов не боялся Янкевич. Когда он бывал в форме, он высыпал их
горстями: легкие, тяжелые, матерщинные — в ход шли какие угодно, лишь бы
ложились в строчку.
А в форме Янкевич бывал почти всегда.
— Ты, брат Никола, в последние дни как раскисшее мороженое,—
говорил он Коле в пятницу, в обеденный перерыв. Они сидели в полупустом
зале столовой, и в радиусе трех столов вокруг них никого не было.— Как
будто тебя колотушкой по балде настучали.
— Не болтай, Семеныч,— попытался отмахнуться от него Коля.
— А я не болтаю, я факт константирую.
— Конста-тирую,— поправил его Коля.
— Да какая разница... Ты что, из дому ушел?
— С чего вы взяли? — Коля отвлекся от щей и исподлобья глянул на
Янкевича.
— Да на работу ходишь больно интересно: на Маяковского из автобуса
вылазишь, а потом со стороны Школьной — пешком. Вчера, позавчера... Мне
Калашников сказал. Ты, говорит, кореш его, может, знаешь, отчего это он
круги выписывает?
— Понятно,— спокойно сказал Коля.— С понедельника буду ходить
от Маяковского. Я у сестры живу.
— Значит, все-таки разбежались,— вздохнул Виктор Семенович.
Коля промолчал.
— Ну и как теперь? В Десногорск подашься?
— Странный вы мужик, Семеныч,— не поднимая от тарелки глаз,
негромко сказал Коля.— Ну неужели по мне не видно, что я не имею ни
малейшего желания обсуждать свои личные дела? Ни раньше не имел, ни
теперь? Ну зачем вам это, честное слово?
Видно было, что Янкевич смутился. Он негромко крякнул, как-то
неуклюже, на выдохе, и надолго замолчал.
И все-таки заговорил снова. Без особой уверенности, без напора, но
заговорил.
— А чего в пузырь-то лезть? — будто рассуждая с самим собой,
спросил он.— Чего уж сразу колючки-то выпускать... Я бы к кому другому и
соваться не стал. Напарники все же как-никак... Н-да... Я вот о тебе все думаю,
думаю — балду уже повредил. Или от жизни на своем Севере отстал, или
балда слабовата. Никак не могу тебя понять.
— Да зачем вам понимать? — удивился Коля.— Зачем вам это? Меня
что. из кунсткамеры вытащили или в витрине универмага за ножки
подвесили?
— Не горячись, Николай Николаевич. Я ведь по-дружески. Ты не
подумай, я в друзья не набиваюсь, но... не в пустыне же живем! В
одном супу-то варимся! А то ты сам по себе, я сам по себе — вообще все по
норам разбежимся. И не докричишься ни до кого, слова никому не скажешь...
У меня мозги-то примитивные, я как привык о людях думать: вот этот —
трудяга-работяга, баню любит, сто грамм по субботам; этот на даче
безвылазно пропадает, порядок любит, жену в узде держит; третий еще что-то,
— и вроде все понятно. А тебя — хоть убей, не чухаю. Да не только тебя,