Шрифт:
«Теперь бурьяном заросла Сечь, и вольные степи прокляты Богом: травы сохнут, воды входят в землю, и не стало древней вольности.
Было, да поплыло, —Его не вертати!»— заключил певец.
Кто-то всхлипнул; кто-то вытер слезы рукавом свитки; старый, седоусый казак, опиравшийся обеими руками о палку, низко опустил голову и так тяжело вздохнул, как будто услышал весть о смерти любимого.
А голос певца зазвучал торжественно:
Полягла казацка голова,Як от витра на степу трава;Слава не вмре, не поляже, —Рыцарство казацке всякому розскаже.И песня оборвалась. Последние слова Голицын понял, и опять родное, милое, как детский сон, нахлынуло в душу его. Древняя вольность, за которую умирали эти простые люди, не та же ли, что и новая, за которую умрут они, заговорщики?
Подошел к певцу и вместе с медными грошами положил в руку его несколько серебряных монет. Тот, нащупав их, обернулся к нему:
— Паночку, лебедочку! Нехай тебя так Господь призрит, как ты меня призрел!
— Давно ты слеп, старик? — спросил Голицын.
— Давно, родимый! Уж и не помню, сколько годов по Божьему свету брожу, а света не вижу…
И, уставившись прямо на солнце слепыми глазами, прибавил тем же заунывным голосом, которым только что пел, — казалось, что эти слова продолжение песни:
— Ох, свет, мой свет! Хоть и не видишь тебя, а помирать не хочется.
— Ну, что, князь, как вам понравилось? — выходя из толпы, вдруг услышал Голицын голос Петра Ивановича Борисова.
— Удивительно!
— А я думал, вам не понравится.
— Почему же?
— Да вы в Петербурге-то, чай, итальянских опер наслушались, так нашим певцам где уж до них, десятое дело, пожалуйста…
— Ну, что вы, разве можно сравнивать? Я не променяю это ни на какую оперу.
— Будто? А вы бы нашего Явтуха Шаповаленко послушали, — вот так поет! — начал Борисов и не кончил, как будто испугался чего-то, съежился, пробормотал поспешно:
— Ну, мое почтенье, князь! Нам не по дороге…
И подал ему руку, как-то странно, бочком, точно надеялся, что тот ее не увидит и не возьмет.
— А вас проводить нельзя, Петр Иванович?
— Да уж, не знаю, право, десятое дело, пожалуйста. Я ведь к жидам; нехорошо у них, вам тошно будет…
— Чудак вы, Борисов! Барышня я, что ли?
— Нет, я не к тому, десятое дело, пожалуйста, — окончательно сконфузился Борисов. — Ну, да все равно, если угодно, пойдемте.
Всю дорогу был молчалив, как будто раскаивался в своей давешней болтливости. Но Голицын решил не отставать от него. Борисов повел его в жидовское подворье.
Так же, как во всех украинских местечках, евреи жили по всему городку, но ютились преимущественно в своем особом квартале. Тут были ветхие деревянные клетушки, едва обмазанные глиною, с острыми черепичными кровлями. Улицы — узкие, еще более стесненные выставными деревянными лавочками и выступами домов на гнилых, покосившихся столбиках. Всюду висящее из окон тряпье, копошащиеся на кучах отбросов, вместе с собаками, полунагие жиденята, и грязь, и вонь.
Борисов с Голицыным вошли в домик, где беременная жидовка с чахоточным румянцем на впалых щеках, с полосатым тюрбаном на бритой голове хлопотала, примазывая глиной деревянную заслонку к жерлу раскаленной печи, куда задвинула шабашевые блюда (была пятница, день шабаша), так как в день субботний прикосновение к огню считается смертным грехом.
— Ну что, как Барух? — спросил Петр Иванович.
— Ай-вай, паночку ясненький, плохо, совсем плохо…
— Ничего, Рива, даст Бог, вылечим, — сказал Борисов и сунул ей что-то в руку.
— Спасибо, спасибо, паночку добренький! Нехай вас Бог милует! — утерла она концом тюрбана глаза и наклонилась, должно быть, хотела поцеловать руку его, но он отдернул ее и поскорее ушел.
По скользким ступеням спустились в темный подвал. На полу валялись кучи тряпья, стояли лохани и кадушки с помоями; от них шел такой смрад, что дыхание спиралось. В красном углу, на восток, — завешанный полинялой парчой кивот, с пергаментными свитками Торы; [71] на крюке — мешок из телячьей кожи с молитвенными принадлежностями; на гвоздике — плетеная свеча зеленого воска для зажигания после шабаша. На сундуке с тряпьем, заменявшим постель, лежал старик с длинной белой бородой, как Иов на гноище.
71
Тора — древнееврейское название книги в которой записаны законы Моисея.
Барух Эпельбаум, великий ревнитель закона, был богатым купцом, но когда любимая дочка его сбежала с русским приказчиком, он заскучал, забросил дела, разорился и, не имея, где преклонить голову, больной, почти умирающий, приехал в Васильков к дальним родственникам. Барух как-то выручил Борисова из большой беды, дав ему денег взаймы, и теперь, когда все старика покинули, тот утешал его и ухаживал за ним, как самая нежная сиделка.
— Десница Божья отяготела на мне! Нет целого места в плоти моей, нет мира в костях моих! Смердят, гноятся раны мои от безумья моего! — восклицал Барух по-еврейски, заунывно и торжественно, с таким видом, что нельзя было понять, молится он или богохульствует.