Шрифт:
Сергей, закрыв лицо руками, опустился на лавку в изнеможении, как будто опять раздавленный тою же, как давеча, страшною тяжестью.
Оба замолчали, потом заговорили шепотом. Матвей Иванович плакал, а Сергей обнимал его, утешал, успокаивал с такою нежностью, что трудно было поверить, что это тот самый человек, который за минуту говорил об убийстве.
Была полночь; луна — в зените; свет еще ярче, тишина еще тише, и ожидание, напряжение, томление еще нестерпимее.
И вдали опять, как давеча, послышалось:
Моя матинька, моя голубонька,Як мени жити, як доживати?Но печальная песнь оборвалась, и вдруг зазвенела — веселая, буйная, звонкая, как русалочий смех:
Та внадився журавельДо бабиных конопель…И все на земле и на небе, как будто этого только ждало, — вдруг тоже запело, зазвенело, ответило смехом на смех, — весь яркий свет был звонкий смех.
— Ничего не будет! Ничего не сделаем! — плакал плачущий. «Будет! Будет! Сделаем!» — смеялось все над плачущим.
И с такою радостью, как еще никогда, повторил Голицын:
— Будет! Будет! Сделаем!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Предстоящее свидание с государем не давало покоя Голицыну. Получив, наконец, так долго жданный отпуск и уезжая из Петербурга, он был почти уверен, что свидания не будет. Но тотчас же по приезде Голицына в Киев генерал Витт, начальник южных поселений, вызвал его в корпусную квартиру, в Елисаветград, и объявил высочайшее повеление не отлучаться из Киевской губернии, не испросив на то разрешения губернатора, так как государь во всякую минуту может потребовать его к себе. «По всей вероятности, — прибавил Витт уже от себя, — свидание назначено будет во время осенней поездки императора на юг».
Если бы кто-нибудь сказал ему: «Для покушения на жизнь государя ваше свидание с ним случай единственный», — то он не знал бы, что ответить: «Пусть не я, а другой», — это не только сказать, но и подумать было стыдно, а между тем, он чувствовал, что на государя рука у него не подымется: никогда не забудет он того взора, которым обменялись они над гробом Софьи; чувствовал, что тут неладно что-то, не решено окончательно, и как в последнюю минуту решится, еще неизвестно.
Вскоре после ночной беседы Сергея Муравьева с братом получена была в Василькове весть о доносе Шервуда и об открытии заговора. Муравьев и Бестужев просили Голицына съездить в Тульчин, местечко Подольской губернии, где находилась главная квартира 2-й армии, чтобы предупредить двух директоров тамошней управы, Юшневского и Пестеля.
Голицын поехал в Тульчин. Пестеля там не застал, а Юшневский, узнав о доносе, сказал:
— Это все от генерала Витта идет. Вы его знаете?
— Знаю.
— Ну, что он, как?
— Претонкая бестия!
— Вот именно. Вы ведь с ним тоже приятели: все лезет к нам в Общество; в удостоверение своей искренности назвал уже нескольких шпионов: в том числе капитана Майбороду, который служит у Пестеля.
— Ради Бога, Юшневский, скажите ему, чтобы не сближался с Виттом: ведь это погибель!
— Да уж сколько раз говорил. Поезжайте сами к нему, Голицын, расскажите все; может быть, вам больше поверит…
Голицын хотел уехать тотчас в местечко Линцы, где стоял Пестель, но Юшневский сообщил ему, что тот уехал в Бердичев, — обещал написать, чтобы скорей возвращался, и просил Голицына подождать в Тульчине.
Юшневский понравился Голицыну: в тонком, с тонкими чертами, лице — невозмутимое спокойствие, тихая ровность, тихая ласковость. Добродетельным республиканцем, древним стоиком называли его товарищи. «Вот на кого положиться можно: за ним, как за каменною стеною», — думалось Голицыну. Почти все остальные члены Общества казались ему детьми; Юшневский — взрослым; и никогда еще не чувствовал он так зрелости, взрослости самого дела.
Юшневский был любим всеми. В 30 лет — генерал-интендант 2-й армии; начальник штаба, генерал Киселев, был ему приятелем; главнокомандующий, граф Витгенштейн, отличал его за деловитость и честность. Ему предстояла блестящая карьера.
Голицын остановился в доме Юшневского. Дом окружен был садом; перед окнами — свежие тополи, как занавески зеленые; в самые знойные дни свежо, уютно, успокоительно, и, кажется, вся эта свежесть — от свежей, как ландыш, хозяйки, Марии Казимировны.
Все, что нужно для счастья, было у Юшневского, — любовь, дружба, довольство, почести, — и он покидал все это вольно и радостно.
— А знаете, Голицын, — сказал однажды после игры на скрипке (был хороший музыкант) с еще не сошедшим с лица очарованием музыки, — я этому доносу рад: теперь уже, наверное, начнем, нельзя откладывать. Ведь все равно умирать, — так лучше умереть с оружием в руках, чем изнывать в железах…
— А вы в успех верите? — спросил Голицын.
— По разуму, успеха быть не может, — возразил Юшневский, — но не все в жизни по разуму делается. Говорят, на свете чудес не бывает, а двенадцатый год разве не чудо? То была не война, а восстание народное. Мы продолжаем то, что тогда началось; не нами началось, не нами кончится, а продолжать все-таки надо…