Шрифт:
– Не успел.
– Я успела. Ты не проснулся, но хоть дрожать перестал, успокоился, задышал ровно. А то холодный был, как камень, вены темные сквозь кожу и… мерцаешь. Бормотал странное.
– Что бормотал? – Про сон Вейн помнил только то, что он был, а какой именно, не помнил.
– Просил не ходить, говорил, что тебе холодно. Я правда очень испугалась за тебя, малыш.
– Прости. Я не нарочно.
– Я знаю, солнышко.
Мамина ладонь легла поверх руки, чуть прижала. Немного шершавая, как ему нравится. Другой рукой Вейн погладил флейту, цепляясь подушечкой пальца за свободные отверстия. Три. И то, которое к губам прикладывать, четвертое.
– Ма… А кошки долго живут?
– Кошки несколько раз живут. Сразу здесь и между. Зеркала на чердаке ты разбил? Почему не сказал?
– Почему спрятала?
Снова наползли облака, занавесив солнце, а оно иногда выглядывало в прорехи, дразнясь краем диска, поблескивая, как мамино складное лезвие, которое Вейн видел в стоящей рядом знахарской сумке.
Еще видел упрямую деревянную лопатку, округлые бока и плотно притертые пробки флаконов из темного стекла, зеленоватого, синего, темно-янтарного. У стекла был разный звук. Из сумки пахло странно и интересно. Как из кладовки с чудесами. А закрой клапан-дверь и ничего особенного.
– Какой он, если из-за изгороди смотреть? – спросил Вейн.
– Дом? На тебя похож. И на… твоего отца тоже. Снаружи совсем не то, что внутри.
– Это плохо?
– Это по-другому. – Она пошуршала ладонью по макушке Вейна, по короткому ежику волос, которые по-прежнему не торопились расти. – А так… Дом как дом. Не слишком привлекательный, наверное. Окна первого этажа едва из-за ограды видно, второй этаж и вовсе как нежилой, во дворе пусто, никакой живности, кривой сарай, бурьян по углам и фиалки вдоль дорожки сами собой растут и цветут почти круглый год.
– Сирень еще.
– Сирень. Ты в ней гнездо свил? Сидишь там часами. О. Ну, точно. Гнездо. И рот вон открыл, как голодный птенец. Идем в дом.
– Я бы еще посидел, – признался Вейн, прижимаясь щекой к маминому плечу, но она молча показала вверх.
Над домом и двором метались птицы. Было не разобрать, то ли птицы мелкие, то ли высоко.
– И вон еще. Смотри, – мама вдруг принялась шептать, будто спугнуть боялась, – там, на краю ограды, на столбах у калитки, на перилах, в траве.
Вейн округлил глаза, а рот и так был открыт. Но рот он тут же закрыл ладошками.
Там, где показывала мама сидели бабочки. Разные. Будто ограду кто-то цветочной плетенкой украсил, как на праздник, и по траве лепестков набросал.
– Это от того, что ты говоришь, – еще тише сказала мама.
Вейн закивал, вина тут же дала о себе знать, принялась цапаться, и шебуршаться, как шуршали крылья, вспархивающих и садящихся обратно на перила стрекоз.
– Тебе какие больше нравятся? Мне вон те, желтенькие, янтарницы. Когда вишни смолку пускают, они всегда слетаются. В деревне, где я жила до встречи с твоим отцом, было много вишень. И янтарниц.
Вейн посмотрел на маму, приподнял флейту, позвал желтеньких поближе. От звука и порхающих вокруг бабочек маме стало горько, но и светло, она щурилась, будто на нее солнце светило, и улыбалась украдкой.
– Спасибо, – сказала она чуть позже. – Но все же пойдем. Представляю, как снаружи все это выглядит. Угрюмый дом, а на ограде бабочки гирляндами. Опять болтать будут и сказки сочинять.
– Лучше пусть про бабочек, чем про упыря, – ответил Вейн, но ответил уже внутри.
Мама снова пошуршала у него по макушке ладонью и пошла в кухню приготовить что-нибудь на обед.
Вейн остался в гостиной. Притащил к камину плед с кресла, книжки, какие нашел, и устроил… гнездо. Хорошо бы огонь горел, но помигивающих алыми боками вчерашних углей тоже вполне хватало для уюта. Горючий камень горел быстро, но угли от него, которые оставались, долго не остывали и хорошо хранили тепло.
Книжек мало было. Вейн все по нескольку раз уже прочел. Мама, когда получалось съездить в Верхний, старалась привезти новую. Вейн даже мамин справочник по травам читал. И ничего. Не скучно. Но про разные камни и путешествия было интереснее.
Сейчас читать не выходило, Вейн просто листал. Разглядывал картинки. Мельтешило, как бабочкины крылья. Он должен был первым сообразить и замолчать, но солнце светило, а мама была такая близкая и понятная. Теперь, когда Еринка больше не придет…
Он помнил свой страх и вину, но и миг, когда голод, никогда не оставлявший его, удовлетворенно умолк, он помнил тоже.
Что было бы, не пытайся он вернуть полученное? Как это, не чувствовать пустоту внутри не один миг, а день или скажем, неделю? Сколько нужно света, чтобы не чувствовать голод всегда? Весь свет?