Шрифт:
Прибежавший Сашка молча стоял над ней, теребя в руках ненужную веревку.
– Бери ее, - кивнул мне дядя Федор.
Мы подхватили ее, безвольную и покорную, и понесли в дом.
* * *
Ее положили все в той же кладовке. Кто-то из девчат сбегал домой, принес ландышевых капель. Я насильно влил ей полстакана разбавленной микстуры, потом из еще горячего самовара наполнил сразу две Маниных самогонных грелки, висевших тут же в кладовушке на гвоздиках и с которыми она, как я догадался, некогда пробиралась на паром, подсунул их под ее ноги и укрыл теплым одеялом. Все это время, пока я возился с Маней, Сашка отрешенно сидел у изголовья, подперев голову кулаками. С его колен петлями свисала все та же толстая пеньковая веревка. Отвернув голову к стене, Маня наконец затихла. По ее редкому, но ровному дыханию я понял, что она уснула.
– Тебе к каким?
– спросил я полушепотом Сашку.
– А?
– отозвался он, не поднимая головы.
– Во сколько, говорю, являться?
– Поезд в половине пятого.
Я взглянул на часы: было начало второго.
– Ну, ты давай не расстраивайся. Это у нее просто нервная истерика. Столько накопилось. Все обойдется.
Сашка не ответил.
В горнице девчата, тихо переговариваясь, убирали со стола. Маленькая Нинка, перепуганная случившимся, послушно и готовно выполняла все их приказания: относила на кухню вымытую посуду, недоеденную закуску.
Во дворе под плетнем сгрудились парни и мужики, и я подошел к ним. На Сашкиной табуретке стояла начатая бутылка, тарелка с огурцами. Сима отмеривал в единственный стакан и раздавал по кругу. Вскоре подошел и Сашка, ему тоже плеснули, но тот отказался, подобрал брошенную возле сарая гармошку и повесил ее на тын.
– Все собрал?
– спросил его дядя Аполлон.
– А чего собирать?
– Ну как же... Дорога небось дальняя.
– А!
– Сашка безразлично дернул плечами.
– Ложку, котелок...
– сказал Сима.
– Это первым делом иметь при себе надо.
– Котелки теперь не берут.
– Ну харчи. Смотря куда повезут, а то и неделю будешь ехать.
– Не помру.
– Сашка, привалясь, скрипнул плетнем, достал папироску.
– Да брюки-то хорошие смени, - наставлял Сима.
– Туда в чем похуже. А то потом не отдадут. Как же, будут они тебя дожидаться, пока отслужишься, беречь твое шмутье, склады занимать. Вас вон сколько пойдет.
– Отдадут! А не отдадут - потом другие куплю.
– Широ-окай! За материным-то горбом. Вон мать валяется...
– Да ладно вам!
– вспылил Сашка.
– Что я, хуже других, что ли? В рваных пойду. Армию позорить. Подумаешь, штаны! Я их в колхозе на водовозке заработал. А приду - еще заработаю.
– Во! Порох!
– крутнул головой Сима.
– Не скажи ничево старший. Они нынче все такие. Грамотеи!
– А ну вас...
– Сашка отшвырнул папиросу и, проходя мимо меня, сказал: - Пошли, дядь Жень, искупаемся. Еще есть время.
После бессонной ночи и непредвиденного застолья меня порядком разморило, и я охотно согласился сходить на Сейм освежиться. За нами увязались еще несколько парней, Сашкиных дружков-погодков.
Через гать минули затон, обмелевший, заболоченный, наполненный киселистой тиной - тот самый, где некогда нырял Севка за утопленным баком. Теперь здесь с упоением барахтались толкачевские утки, выставляя к небу остренькие попы, они доставали из тины уже успевших опузатеть головастиков.
Но луг был по-прежнему хорош. Еще без цветов, по-майски короткотравый, в плоских и незлых розетках молодого татарника, он манил своей ликующей зеленью, дрожа впереди парным маревом, и не было терпения, чтобы не разуться и не побежать по этой вольнице босиком! Ребята и в самом деле помчались взапуски, на бегу стаскивая рубахи, майки. Должно, им наскучило чиниться за столом, разыгрывать из себя взрослых, и теперь, вырвавшись на свободу, они бежали, совсем как пацаны, дурачась, горланя, швыряя друг в друга праздничными башмаками.
Я еще только подходил к берегу, а река уже ходила ходуном от загорелых тел, вскидывалась солнечными брызгами, била в глиняный урез растревоженной волной.
Искупавшись, мы полежали на чистом песке, еще не истоптанном коровами, и молча, под умиротворенное журчание реки стали одеваться.
Перед тем как обуть башмаки, Сашка еще раз вошел в воду, поддел чистую струю обеими пригоршнями и, окунув в ладони лицо, постоял так неподвижно лицом в ладонях.
– Ну, прости-прощай, речка!
– сказал он с натужной веселостью.
– Все! Откупался! Где-то я еще буду пить, чью воду?..
Потом он долго, старательно, а скорее машинально, уйдя в себя, причесывал мокрые волосы, со строгой задумчивостью глядя куда-то за реку, и в эти минуты отрешения в нем, еще недавно ребячливо кувыркавшемся в воде, как-то исподволь, будто светлая тень, скрадывая все беспечно мальчишеское, проступили приметы спокойной, сдержанной мужской зрелости.
Я украдкой наблюдал за ним и даже любовался: он был росл, не по годам статен, с какой-то изысканной покатостью в широких плечах. Высокая сильная шея, легкая голова с продолговатым овалом лица, глаза по-девичьи голубые, хорошая мужская большеротость и даже нос - наш, фирменный нос, - у Сашки был по-своему аккуратен, сух, с приятной горбинкой. Красавец парень! Черт возьми, подумалось мне, откуда у него эта классическая элладность? Неужто Маня, беспородная, серийная, деревенская баба, сама кое-как вытесанная топором из суковатого комля, хранила в своих генных тайниках задатки к такому совершенству? А главное, как исхитрилась она выходить такое, не прибегая к дистиллированным кефирам и витаминным допингам, считай, почти на одной хамсе и картошке? Да не одного, а троих таких парней? Нет, непонятна мне эта кибернетика!