Шрифт:
Я мысленно примерял Сашке солдатский мундир. Брюки еще сойдут сорок шестого размера, но сам китель надо уже теперь искать среди пятидесятых номеров. Что и говорить, доставит он мороки каптенармусам! Но зато, когда застегнется на все пуговицы и опояшется широким ремнем, какой это будет отменный гвардеец! Никто и не подумает, что ему только семнадцать. Предвидел, как на призывном пункте будут зариться на него представители родов войск: хорош он и во флот, и в ракетчики, и в столичный гарнизон для парадных шествий, и в почетный караул при встрече заморских президентов. Да и в офицерскую школу - ему бы золотой пояс, белые перчатки и легкий кортик на бедро... Только с грамотишкой у него слабовато: семь не то шесть трудных, не каждый день хоженных деревенских классов не с лучшими отметками. Обычная безотцовщина...
– Ну пошли, что ли?
– наконец напомнил я Сашке.
В горнице на белом, прибранном столе шумел ведерный самовар, весело сиявший надраенными боками, отражая в них пестрое окружение конфет, печенья, бубликов. В синей эмалированной миске восковатыми глыбами желтел мед, должно быть, принесенный дядей Федором, заведшим в последние годы несколько уликов. К великому своему удивлению, я увидел и Маню, молча цедившую из самоварного краника в чашки и стаканы. Бледное, слегка припухшее лицо ее было спокойно. Гости в ее присутствии со сдержанной сосредоточенностью прихлебывали из блюдечек, и только девчонки на другом конце стола иногда перешептывались, не решаясь первыми нарушить больничную, напряженную тишину в доме.
– Кушайтя! Кушайтя!
– время от времени поощряла Маня виновато-томным голосом.
– Аполлон! Хведя! Пейте вволю.
– Да мы пьем...
Увидев вошедших, Маня поворотилась и к ним.
– Ребятки? Чайку на дорожку! Попейте, попейте горяченького.
– Дак и тово...
– сказал дядя Федор.
– Делу... гм... время, потехе час. Надо бы уже и... понимаешь... выходить.
– Сичас, сичас пойдем, - кивала Маня.
– Я тебе, Саня, сумочку там сготовила.
* * *
К поезду, кроме гостей, потянулась чуть ли не вся поречная улица. Провожающие сами собой рассортировались по обособленным кулижкам. Впереди всех в праздной веселости, с шутками и всплесками частушек сразу под три гармошки, широко и вольно - кто где хотел и с кем хотел - брел по звонко-зеленому майскому лугу толкачевский молодняк - парни почти до единого в белых рубахах и галстуках, девчата все в пестром и веселеньком, будто полевое разнотравье.
За ними двигался с десяток разнокалиберных мужиков - почти все поголовье, уцелевшее после войны, - еще и не деды, но без должной матерости, одетые расхоже, в мятых штанах, с кирпично заветренными лицами, оттенявшими седые вихры и нестриженые загривки под насунутыми кепками и картузами. Двое не то трое из них приволакивались, опирались на батожки. Они шли, озабоченно поглядывая по сторонам, как бы прицениваясь к нынешним покосам, нагулу бродившего поблизости скота, к одуванчиковой россыпи первых гусиных выводков, каждый на свой лад радуясь выпавшему случаю оторваться от наседавших дел и забот и пройтись так вот, руки за спину, по вешней луговой вольнице.
Баб набралось во много крат больше, чем мужиков, что было естественно и привычно в итоге кровопролитной войны. Еще и теперь женщины, Манины сверстницы, сплошь обездоленные, безмужние, мучимые ломью в суставах и поясницах, шамкающие полупустыми ртами, напрочь утратившие следы былой девичьей свежести и стати, составляли основное население послевоенных деревень и главную животворящую силу тогдашней российской земли. Они и поныне не оставляли своего первейшего ремесла - тетешкаться с ребятишками, теперь чаще с городскими заезжими внуками и внучками. С бабьей ватагой шла и Маня, пламенея своим маковым праздничным платьем.
До станции было версты четыре ходу: сперва лугом, берегом реки, а потом долгим песчаным узволоком, где буксовали, рвали моторы даже грузовые дизеля. Пешему человеку эта гиблая верста тоже нелегко давалась, особенно с ношей или с похмелья. Еще пока шли лугом, по ровному, Сашка раз да другой подходил к матери с попыткой отговорить ее не провожать дальше, не месить зыбучий песок после сердечного приступа, а попрощаться тут, на бережку, и поворотить обратно. Но Маня не хотела слушать этого обидного совета при народе, отпихивала от себя Сашку, кобенясь:
– Да что ты меня все гонишь? Чужие люди идут, а я, мать родная, брошу тебя, что ли? Да ни в жисть!
– Тебе полежать надо бы, успокоиться. Ведь только валерьянкой отпаивали...
– Нечево меня укладывать. Еще належусь, успею...
– Не надо бы тебе так-то.
– Сашка опять взял Маню под руку.
– Пойми, мама, боюсь я за тебя...
– Да чево бояться? Чево страху за зря накликать?
– Маня решительно высвободила руку.
– Лучше налил бы рюмашечку. Поди спроси у мужиков.
– Нету у них ничего. Все допили.
– Ну тогда гляди!..
Маня отпихнула ничего не подозревавшего Сашку, в два прыжка подскочила к обрыву и со всего маху, взмелькивая красным подолом, ринулась вниз головой. Раздался тяжкий всплеск, будто в реку обрушился многопудовый кусок дернины.
Отшвырнув жалобно взмыкнувшую гармошку, Сашка, в чем был, сковырнув одни только лакированные штиблеты, кинулся следом. Набежавшие двое парней, мгновенно посбросав одежку, тоже ринулись за Маней. Народ испуганно зашумел, запричетывал на обрыве: