Шрифт:
Дописав эти строки, владыка Сергий отодвинул стопу бумажных листов.
Он снова долгое время не возвращался к своим записям. Было не до того: зима приносила много тягот. Четверо священников погибли на стене, и теперь владыке все чаще приходилось самому приходить в дома к умирающим. Служил он по-прежнему ежедневно, и литургию, и всенощную.
Истовость пастыря имела еще одну причину, в которой он мог признаться только Богу. Грех большой лежал на архиепископе, грех осознанный и неотмолимый. В давний уже день, решительный день накануне сожжения посада это ведь он, желая пособить воеводе, понимая его правду и полагая, что как Спаситель возьмет на себя все грехи сомневающихся смолян, сотворил сие непрощаемое и великогрешное деяние.
Это он сотворил «чудо» мироточения.
Это он, перекрестясь, тонким шильцем протыкал левкас [88] и доску, прилаживал за иконой плоскую бутылочку с миро, пропустив из горлышка два лампадных фитилька — к глазам Казанской… Сергий не знал, что за такое бывает, ни в одной из его книг подобный грех не был и не мог быть упомянут.
Тогда ему казалось, что так нужно — во имя благой цели. Что иначе не вдохновить смолян на защиту Веры и города. Что пусть грех этот лично на нем и ляжет — но знать он будет, зачем и во имя чего согрешил. Муки совести оказались много страшнее, чем ожидал владыко. И чем более мужества и стойкости показывали смоляне, тем более страдал Сергий. Тем более понимал, что сотворил он этот страшный обман излишне, что и без того готовы были смоляне стоять за Веру. Значит, в них Вера и была, хоть и сокрыта за суетами мирскими, а вот напротив, в нем — пастыре Божьем — в нем-то оказалось ее менее всего. Обманул он, выходит, и людей, и совесть свою. Он понимал, нельзя ему отныне рассчитывать на милосердие Господа… только бесконечная тяжкая служба могла, нет, не искупить — но хотя бы отвлечь его от страшных мыслей…
88
Левкасом в иконописи называется грунт, который накладывается на доску и шлифуется. По нему пишется изображение.
«Пресвятая Троица, помогай нам», — привычно прошептал архиепископ.
Каждый день, каждый час он видел, что не может проявить слабины на людях, видел как востребованы смолянами его вера в победу и его духовная бодрость.
В конце декабря Шеин сообщил владыке отрадную весть: по весне он собрался, наконец-то, выдать замуж свою своенравную племянницу. И не за Андрея Дедюшина, который годами ходил в ее женихах. Сердцем неприступной красавицы завладел дерзкий похититель королевского штандарта — Григорий Колдырев. Сплетничали, впрочем, что и не только сердцем, но досужих разговоров архиерей не терпел. Когда Григорий и Катерина, сразу после Рождества, а, стало быть, и окончания поста, пришли к нему в храм для обручения, он совершил обряд с особой торжественностью. Это, конечно, не сожжение вражеского знамени, но тоже поднимет боевой дух: как же — осада, война, кругом смерть, а люди вот обручаются, собираются под венец! Значит, все еще будет хорошо, значит, нужно и можно надеяться.
Не знал владыка, что этому обручению предшествовал серьезный разговор. На другой же день после своего ночного подвига Колдырев явился к воеводе и попросил руки Катерины. Шеин выслушал его невозмутимо. Потом сказал:
— Просьба твоя мне по душе. Суди сам: девке двадцать шестой год, а она все замуж нейдет. Давно б в монастырь отправил, да какая из нее монахиня? А тут и она согласна, да не то согласна — рвется с тобой под венец!
Колдыревская всегдашняя улыбка, последнее время не сходившая с его лица, растянулась прямо-таки до ушей:
— Значит, можно венчаться?
— Обручайтесь сразу после поста, — сказал Михаил. — Но вот что… давай-ка свадьбу сыграем после Пасхи. На Красную горку. [89] Уж четыре-то месяца, чаю, подождете?
— Целых четыре месяца! — воскликнул Колдырев. — Да это ж целый век! Что ж так, воевода? За что казнишь?
Михаил подмигнул и хлопнул Колдырева по плечу:
— Не скажи. Не казню — доверие выказываю. Раз у вас все честно, и Катька — то, знаю я, и ценю — тебе спасибо, в честных девках пока ходит…
89
Красной горкой в народе принято было называть службы второй Пасхальной недели.
Григорий покраснел до кончиков ушей…
— Не она, не боись, то мне Лаврентий доложил, — воевода хохотнул в бороду, — то пускай, он продолжил, — и люди это увидят. Спешат под венец, когда грех небольшой да живот большой покрыть надобно. Но если греха не было, так надо все, как положено, делать. Пусть между обручением и свадьбой, если не полгода, так хотя бы четыре месяца пройдут.
— Но, Михал Борисыч! — Григорий прилюдно воеводу всегда величал по-старому, по имени отчеству и с легким поклоном, но с глазу на глаз либо при близких мог запросто назвать по имени. Однако тут он, ошалев от воеводиной осведомленности, потупившись в пол, перешел на просительно-извинительный тон. — Михаил Борисыч, помилуй! Ждать я бы смог, сколь надо. Но война ведь!
— Вот то-то и оно, что война, — словно удивился его непониманию очевидных вещей Шеин. — А такое событие, как свадьба, да в воеводиной семье — это сейчас не частное дело — его особо людям нашим нужно показать. Может, за это время к нам помощь подойдет, так пир на весь мир закатим. Ну, а если еще осада будет длиться, так тем более, нужно найти, чем людей возвеселить, дух поднять, сердца порадовать. Зима минет, хоть немного, да легче станет. Ляхам назло из днепровских ворот всей свадьбой выйдем, споем да спляшем! Днепр к апрелю, если и не вскроется, то уж прочен лед не будет, им к нам будет быстро не подобраться. Вот пускай и повизжат от злости.
Колдырев не обиделся, поняв, что Михаилу столь понравилось, как приободрились смоляне после сожжения королевского штандарта, что теперь он собрался превратить самый радостный для него день в новую издевку над врагом.
Что ж, он, в конце концов, на то и воевода. «А хотя что это я, — тотчас укорил себя Гриша. — Эти-то три месяца живу же, как монах, и ведь, покуда с Катей не обнялся, и не вспоминал о женской ласке. Правду когда-то мне говаривал покойный батюшка Дмитрий Станиславович: война в жизни все заменяет… А если кому и на войне невтерпеж, так это со страху».