Шрифт:
Хотела уж Варвара бежать к страже, каяться в своей тяжелой руке, но тут как раз вернулся Дедюшин, припомнил, как она разом срывает сарафан вместе с рубахой — вот и вернулся. А у любовницы в сенях такой для него подарочек припасен. Мертвый человек. Дедюшин убитого осмотрел, посидел, подумал. Долго думал… Потом они вместе его, когда луна спряталась, вытащили на середину улицы, и Андрей потыкал его в грудь своим ножиком. Вот, мол, жертва ночных татей.
Грамоту, найденную при нем, Дедюшин велел Варьке, не читая, сжечь. Сказал, что ему с собой брать это письмо опасно.
— Неужто обманула тогда?
— Тогда и была я неграмотная. А нынче хотя и по складам, но читаю.
— Кто ж научил? — не без злости спросил Дедюшин.
— Саша научил. Дружок мой маленький. Он, хоть и из крестьян, но барином обласкан был, у него воспитывался. Вот грамоте и разумеет. А теперь его Григорий еще много чему учит. Фриц, вон, тож по-германскому говорить обучает… — И, неожиданно вздохнув, улыбнулась и с деланным сокрушением, она добавила: — Ох, неровнюшка он мне будет!
Дедюшин и на этот раз подавил раздражение, даже засмеялся.
— Что ж ты все таких любовников выбираешь? Я — дворянин, Санька твой, видать, и тот в большие люди метит, если только под саблями польскими не сгинет. А Зобов хоть и богат, да стар, как навоз прошлогодний… Ишь ты, хрыч надутый! Еще и расписал, что у него там в подвалах запрятано! Люди прямо на улицах мрут, а он… Соблазнитель! «Девять четвертей толокна, — начал читать он вслух, — три четверти гороха, три меры крупы грешневой, девять мер муки белой ржаной». Да тут еще на год осады! А вот совсем интересно: «Семга вислая — пять рыбин, судачина соленая — две бочки, пласти стерляжьи — мешок». Каково это читать голодной женщине? Да уж, от учености той — горе одно. Хуже чумы ученость. Хорошо, ты хоть письмо, что тот несчастный стрелец, врагам нес, не читала — лишний грех на душу не взяла.
— А я как раз — читала. Времени у меня много нынче.
— Что? Ой, дура баба… Это ж столько месяцев хранить такую улику! Да тебя б не за убийство казнью казнили. Тебя б в подвалы к Лаврушке покойному свели! Да ты б меня, понимаешь, меня — выдала!..
— А чего ж ты сам к воеводе ту грамоту не отнес? Тогда еще не поздно было… Похвастался б, наградили!
— Да тебя, дуру, пожалел.
— Нет, Андреюшка, не меня ты пожалел, а себя. Вся б наша с тобой любовь вскрылась, и Катерине про меня стало б известно. Тут ты уж сам решил, что для тебя важнее: судьба Смоленска или любовь твоя… другая.
— Думай что хочешь. Полагаю, та грамота тож за божницу подоткнута? Давай сюда, сам теперь сожгу.
Варвара, действительно, достала из-за икон тонкую бумажную трубочку. Андрей развернул ее, чтобы лучше горела.
— Погоди-ка! Что это?
Взяв со стола список Зобова, Андрей пристально всмотрелся, глазами пробегая столбец строчек.
— Надо же! — его голос зазвенел от возбуждения.
— Что? — удивилась Варвара. — Что такое ты там увидал?
— То, что надо б было увидать много раньше! Вернее, о чем догадаться! Ну, Варя, кажется, не зря ты нас опасности все это время подвергала. Могу я ба-альшую рыбу выловить! Ох, большую! Только еще не знаю, к чьему столу подам!
Уже через четверть часа, может, чуть больше, Андрей Дедюшин стоял в широкой горнице купеческого терема. Никита Зобов вел купеческие дела и в посаде, и в крепости, поэтому считал, что дома ему нужны и там, и здесь.
Свой достаток, особенно поразительный посреди вымирающего от голода Смоленска, Никита Прокопьевич, конечно же, скрывал. Но теперь принял нежданного гостя, не приказав убрать со стола, и там, на столе, красовался не только чугунок со взваром, но и плошка с солениями, остатки вяленой рыбы на деревянном блюде, надкусанный пирог. Кажется, с вязигой. Дедюшин судорожно сглотнул. Что ж, понятно, почему купчина с лица и не спал и румянца не утратил.
Однако сейчас Зобов был не просто румян. Его лицо полыхало огнем и все сильнее краснело, наливаясь кровью. Перед ним стояла здоровенная бутыль — на четверть ведра, не менее — с содержимым которой Никита Прокопьич усердно сражался. Но не только водка была виной купчининой пунцовости.
На столе, между блюдом с рыбой и чугунком лежали два кусочка бумаги — один новенький, со столбиком вкусных и питательных слов, которыми он соблазнял красавицу-стрельчиху, другой — тертый да пожелтевший.
— Узнаешь, Никита Прокопич, письмецо-то? — проникновенно спросил Дедюшин, на всякий случай кладя руку на второй листок. Предложения присесть не было, он так и остался стоять, между тем как Зобов развалился за столом. — Его без малого два года назад посланец твой хотел тайно из города вынести. Тогда случай вышел — погиб стрелец, но бумагу сию я при нем нашел. Да только вот не ведал я тогда, как ты, Никита Прокопич, пишешь, руки твоей знать не смог. А тут — на тебе: решил мою полюбовницу соблазнить, расписал ей свои богатства! Я глянул: ба! Рука-то одна. И в сем письме, и в этом перечне. А — письмецо-то не простое, верно? В нем короля польского упреждают, что на другой день по приказу воеводы смоленского посад сожжен будет. Если б дошло то письмо до Сигизмунда, Шеину спалить посада не удалось бы, так?