Шрифт:
Иван Максимович мне не пара. Они привыкли вращаться в более приличном обществе. О делах только поговорили. Черемшу на базаре купили, Клавдия Андреевна?
А то где же?
Кушать будете?
Не на пол стелить, — засмеялась Клавдея.
Ионимаю. Имел в виду спросить другое: разве же вам плох стол Ивана Максимовича?
А ты думаешь, мне с хозяйского стола дают?
Не дают — хе-хе-хе, — так вы и сами потихоньку возьмете.
Воровкой никогда не была, и ты, бесстыдник, не попрекай меня этим.
Ай-ай, какая скромница! — покачал головой Лакричник. — Такая честность, такая невинность! Как и у дочери вашей, Елизаветы Ильинишны…
Ты мне про Лизаньку не поминай, — чувствуя, как
слезы застилают ей глаза, сказала Клавдея, — не было за ней никогда ничего худого.
_ Видимо, вы к худому привычные, Клавдия Андреевна, что даже ее поведение плохим не считаете.
Какое поведение?
Какое? Прелюбодеяние, распутная жизнь} — отрезал Лакричник, едким взглядом впиваясь в лицо Клав-дСП — в побасенки нынче мало кто верит, Клавдия Андреевна, это вы другим расскажите, что ваша дочь в брак вступила девственницей. Это, Клавдия Андреевна, расскажите другим. Нам такие побасенки рассказывать не падо. Знаем все: знаем, что у Елизаветы Ильинишны ребеночек родился, знаем, что и отцом его Порфирий Гаврилович не были. И вы про это тоже знаете.
Знаю, — машинально ответила Клавдея, ощущая знакомую ноющую боль в голове.
А вот что Елизавета Ильинишна предала земле живым рожденного ею ребеночка, это вы, может быть, и не знаете.
Мимо пробежала ватага ребятишек с голубями в руках. Один из них на бегу оглянулся и крикнул:
Эй, тетенька, черемшу уронила!
Клавдея стояла, бессознательно гладя растопыренными пальцами побледневшие щеки.
Врешь! Врешь! — вдруг вырвалось у Клавдеи. — Этого она не сделает!
— А где же тогда, позвольте вас спросить, ребеночек? Клавдея, онемев, смотрела на Лакричника. Как же
так? Аксенчиха рассказывала, что у Лизы ребенок родился мертвенышм„.
Не хочу оставлять вас в сомнении: клянусь истинным господом богом, — торжественно поднял Лакричник руку, — убила.
На другой стороне улицы распахнулось окошко, высунулась чья-то голова. Она скрылась на мгновение, видимо, кого-то еще приглашая, и сейчас же в окне появилась вторая.
Лиза, Лизанька… — шептала Клавдея, прислонившись к забору. — Где ты, снежинка моя? Ты б мне сама все рассказала…
Лакричник свернул за угол и пошел, блаженно улыбаясь, вниз, к реке, к парому.
Расстроилась бабенка, — сказал он вполголоса, ступая па гладкий пастил парома, — теперь мигренью замучается…
Под ноги ему подвернулась собачонка. Он пнул ее ногой в бок, а когда та, жалобно завизжав, отскочила в дальний угол, поманил пальцем.
Фью, фью, цуцик! Фью, фью!..
Собачонка тихонько скулила, положив морду на лапы, и смотрела на Лакричника добрыми, обиженными глазами.
На паром въехал щегольской экипаж. С него сошел Маннберг.
Густаву Евгеньевичу честь имею кланяться, — сказал Лакричник, давая дорогу.
Маннберг не ответил. Сделал презрительную гримасу, так что острые усики его на мгновение пришли в положение «без четверти три», и поманил кучера пальцем.
14
В один из дней, когда Маннберг был по делам в городе, к Лизе в вагончик заскочил парнишка.
Тетенька Лиза, выйди на минутку. Тебя ктось-то ожидает.
Лиза удивленно посмотрела на мальчика.
Кто?
Парнишка стоял, ковыряя в носу и почесывая босой пяткой левой ноги правую ногу, искусанную комарами. Козырек истрепанного картуза повернулся набок.
А ктось его знает. Дядька какой-то…
Лиза накинула на плечи платок и вышла вместе с парнишкой.
Что ж ты картуз козырем набок носишь? — спросила она на ходу.
Нет, — тряхнул головой парнишка, — ето портпой так сошил… козырем набок. А евон, — указал он рукой, — евон под кустом и тот дядька стоит.
Лиза пошла между рядами парусиновых палаток, расставленных в отдалении от вагончика. Трава и мелкие кустики вокруг палаток были затоптаны, измяты, облиты помоями. На колышках сушились опрокинутые миски и котелки. У некоторых палаток было развешано белье, темное холщовое, все в дырах и заплатах. Площадка выглядела безлюдной — рабочие еще не приходили на обед.
Неподалеку в косогоре начиналась глубокая трещина, прорезанная в песчаном грунте дождями. Дальше трещина расширялась, делалась глубже, переходила в распадок, затянутый фиолетовым кипрейником — иван-чаем. На обвалившихся глыбах перегноя уже примостились юные, крупнолистые березки. Беличьими хвостами торчали всходы сосняка.
Падь, ощерившись в небо рваными кромками- верхпих обрывов, тянулась версты на полторы и кончалась у ручья. Здесь всегда было темно и прохладно. Ельники плотно смыкались вершинами, преграждая доступ солнечным лучам. Оттого мхи между деревьями казались особенно пушистыми и зелеными. В ямках блестели лужицы чистой воды. По вечерам в низине стлался густой, дурманящий запах багульника, жутко гукали филины, и даже, как говорили рабочие, у ручья бродили медведи. Никто сюда не ходил. Одни боялись, другим просто не было надобности забиваться в такую глушь.