Шрифт:
Архиепископ Сергий, обмакнув перо в чернильницу, на минуту оторвался от своих записей, вслушавшись в царившую за окошком кельи тишину, и продолжил писать:
Молюсь ежедневно и ежечасно об укреплении духа нашего, а сам, грешный, помышляю: а можно ли такой дух велик еще крепче сделать?
Долгие годы жил я в сомнении, в чем ныне и каюсь. Думалось мне, будто все величие и слава наши, русские, в прошлом остались. Были у нас чудо-богатыри Святого благоверного князя Александра, был князь Дмитрий Донской, что гордость татарскую усмирил и врагу его место указал. Были иноки-воины Пересвет да Ослябя, смерти не убоявшиеся и силу Веры Православной явившие. Думал я, грешник великий, что ныне нет уж на Руси таких воинов и таких молитвенников, нет и духа того, что тогда над вражьими полчищами победу даровал. Думал, научились мы жить в удобстве да благополучии, злато полюбили более спасения души, развратились умными книгами, кои учат человека, будто он на земле сам себе хозяин и царь, а не Господь наш на небесех един сый свят и един над всем Владыка. Думал, своя утроба милее ныне русскому человеку, чем Отечество. Клял век нынешний и горевал, что не во прежние времена героические призвал меня Бог на служение Ему.
Прости меня, Боже! Вижу, что ошибался я, неразумный! Вижу, что, как и прежде, едва приходит на землю русскую великая беда, и пробуждается сила наша и Вера неоскудевающая. И сколь бы ни лукавил враг рода человеческого, сколь бы ни искушал нас сомнением, но в нужный день встает богатырь русский во весь рост, даже коли прежде немощен на печи лежал. Встает, и страх вновь овладевает врагами нашими!
Град Смоленск сам ныне, будто инок Пересвет, [97] промеж двух ратей принимает бой и готов пасть, но одержать верх над врагами Святой Руси…
97
Александр Пересвет (неизв. — 1380) — русский монах-схимник, прославился своим поединком перед Куликовской битвой с непобедимым татарским богатырем-поединщиком Челубеем (настоящее имя Чоли-бей). Пересвет копьем сразил насмерть Челубея, сбросив его с коня наземь, но и сам был заколот встречным ударом. Однако Божьим промыслом он, мертвым, — удержался в седле на глазах татар и на коне возвратился к построенным русским войскам.
Владыка Сергий почувствовал, что его рука задрожала, ровная строка на листе бумаги слегка искривилась. Он отложил перо, посмотрел, размышляя, переписывать ли страницу, однако не стал. Не раз видел он монашеские рукописи, где строки кривились и дрожали, когда волнение, немощь, тяжелая болезнь или, быть может, рана заставляли руку писца ослабеть. Видел слегка расплывшиеся чернила в тех местах, куда невольно падала слеза, видел буроватые капли навсегда впитавшейся в бумагу или пергамен крови. Те, неведомые летописцы столь любимых им героических времен не пытались скрыть своей боли и слабости, отчего же он сейчас хотел это сделать?
Владыка присыпал написанное песком, дождался, пока просохнет, отряхнул лист и положил сверху высокой стопы. Вдруг явилась мысль, что будет с этими записями, если крепость все же падет? Надо подумать об этом и попытаться как-то сохранить их. Может, засадить кого-то из монахов за переписывание? Если будет список, можно надеяться, что хотя бы он уцелеет.
«О чем я думаю? — попрекнул себя архиепископ. — Не тщеславию ли поддаюсь? Что я хочу сберечь? Свои мысли, свой труд? Да чего он стоит? Все на краю гибели, а я тут о бумажках своих пекусь. Будто некому больше будет поведать людям будущим о подвиге града Смоленска? Уйми свою гордыню, раб Божий Сергий!»
Накануне этого дня владыка наблюдал, как после службы в Мономаховом соборе народ целиком заполнил площадь на Соборной горке.
Середину площади, как обычно и бывало в дни таких собраний, заняли стрельцы. Людей в алых и изумрудных кафтанах оказалось всего около сотни. Они ждали воеводу, и когда Шеин появился на паперти, встретили его вопросом:
— Скажи нам, боярин-воевода: как ныне в боях зваться промеж собою будем?
Михайло Борисович не удивился такому вопросу — он его ждал. До этого во время битв, когда все смешивалось в сече, и в пороховом дыму, среди пыли и копоти заваленных трупами подземелий, где не различить было ни лиц, ни одежды, где казалось — не увидать своих ли, чужих ли даже вблизи, защитники крепости кричали друг другу: «Царев!» Это слово, непонятное на слух иноземцам, означало для смолян верность присяге: они объявляли, что служат русскому государю, и так узнавали своих.
Как же теперь называть друг друга во время вражеского штурма, что крикнуть, дабы свой не ошибся и не принял тебя за чужого? «Царев» уже не крикнешь: нет более на Москве царя. А если будет, да не царь, а король? Если придет призванный предателями сынок Сигизмундов?
Всех мучила эта мысль: кому присягаем-то теперь? Вот и пришли стрельцы к своему воеводе, чтоб получить ответ. С тем же явились и все остальные смоляне, и тоже хотели услышать, во имя кого будет продолжаться сражение. Теперь, когда, считай, пала Москва, Смоленск оставался главной твердыней России, оплотом ее обороны и ее свободы.
Стоя на каменных ступенях храма в своих сверкающих доспехах, Михаил Шеин сверху осматривал людское море. Нет, не море уже — озеро. С первого взгляда все на одно лицо: исхудавшие, серые от голода и бессонных ночей, с глубоко запавшими глазами.
Михаил был похож на всех остальных — такое же посеревшее лицо с впалыми щеками, круги вокруг глаз, ставшие куда темнее после гибели Катерины. Фигура воеводы еще не утратила былой мощи — размах плеч и крепость торса мешали заметить, что и на нем повисла кольчуга, а пояс стянут так, что конец его заметно свисает. Но он выносил более, чем все, потому что еще и принимал на себя решения — за всех.
Выждав, пока слабый ропот толпы, взиравшей снизу вверх на воеводу, утих, Шеин поднял руку. Народ замер.
— Вопрошаете меня, люди, по какому званию нам ныне узнавать друг дружку? — Михайле Борисовичу не пришлось возвышать голос — его и так слышали повсюду. — Да, трудно русскому человеку как-то называться, кроме как слугою государевым. Равно и жить на Руси без государя — сами не ведаем, как. Вот что получилось, братья-смоляне! Получилось, что град наш остался, будто воин посреди поля брани, товарищей своих утративший. Враги со всех сторон наступают, спину более никто не прикроет. И кричат ему: «Сдавайся! Помилуем!» Может, и лучше было б сдаться воину, если он ныне один, если все остальные — кто погиб, кто полонен?
Толпа вновь зароптала, и из последних ее рядов, откуда-то с краю площади, где собрались не стрельцы, но посадское купечество, донесся мужской, но высокий, как у бабы, голос:
— Верно, воевода! Наконец-то Господь тебя вразумил!
— Давно б понял, что не можем мы здесь обороняться, коли кругом уж не наше царство! — подхватил другой голос. — И так уж без числа смолян погибло! Сдаваться надобно!
Стрельцы и осадные люди зашумели громче, кто-то выругался, кто-то рванулся сквозь толпу назад, выискивая глазами кричавших. Но Шеин снова поднял руку и теперь гаркнул во всю силу голоса: