Шрифт:
— Да как же! Это ведь не я купил, не какая-нибудь сердобольная
старушка, а девчонка! Неужели ты не чувствуешь?.. Ну они ведь жестокие,
черти, ты же знаешь? По-своему, по-детски, естественно — честно, но
жестокие. Мы же говорили об этом! Сострадание — оно потому и со-
страдание, что сначала у того, кто его имеет, должно было быть страдание. А
у них оно откуда? Ты же видела: этот гордый Аника-воин слюной обливается,
а они ему — «уйди, Витюля, у нас у самих мало». И не потому ведь, что они
плохие девчонки, а потому, что не умеют еще сострадать. Да ты же
понимаешь!
— Ну, повело, повело! Сейчас целая философская система
развернется.— Евгения Сергеевна вздохнула и еще раз придержала мужа.
— Ты вникни, чудачка баба: она же ему не конфету подарила, она его
перстом божьим осенила! Ведь мы никогда не знаем, что нас воспитывает.
Неужели ты думаешь, что их воспитывают наши уроки? Как бы не так!
Намного меньше, чем мы думаем! Ты заметь, нам часто помнятся самые
незначительные события из нашей жизни: чьи-то слезы на проводинах
двадцать лет назад, жуткий вой собаки под окном, когда ты еще в детский сад
не ходил... Я не помню ни одного экзамена в десятом классе,— а сколько было
волнений да торжественности! — зато помню, как наткнулся в парке за Домом
офицеров на целующуюся парочку, мне тогда года четыре было; это же конец
света! Что они делают? Зачем?!
— Охолонь, Аника-воин! — Евгения Сергеевна улыбнулась и
несколько раз энергично провела рукой по воротнику и спине Дмитрия
Григорьевича: снег намел там целый маленький сугроб. Он автоматически
проделал то же самое с ее пальто.
— Мир жесток, любезная Евгения! — провозгласил Дмитрий
Григорьевич.— В нем можно захлебнуться слюной от желания вкусить
несравненного прозрачно-зеленого леденца — а тебе никто его не даст. Мир
зол, колюч и неуступчив: в нем миллионы тающих во рту шоколадок и горы
красивых сверкающих велосипедов, но только они — вещи в себе, и им
плевать на твои желания. Мир жесток! И ты почти уже смирился с этим,
непробиваемость его почти уже осязается тобой, но... но кто-то дергает тебя
сзади за конек, ты оборачиваешься и видишь круглолицую сероглазую богиню
со здоровущим леденцом в руке: на, держи, землячок, плод вожделений твоих.
Грызи, дружище, на здоровье. И вон он тебе, воплощенный Добрый Мир! С
Верой, Надеждой и Любовью в придачу... Я же тебе говорю: мы никогда не
знаем, что нас воспитывает. Ему, запросто может статься, эта полненькая
богиня западет на всю жизнь. Пусть не в память даже, а куда-нибудь в
подсознание, в подкорку какую-нибудь...
Они с минуту шли молча. Евгения Сергеевна чему-то улыбалась, а
Дмитрий Григорьевич пытался на ходу закурить.
— Да уж потерпи до гостиницы,— посоветовала ему Евгения
Сергеевна.— Все равно вы
мокнет.
Он все же закурил.
— Слушай, Димыч,— заговорила она, когда они снова набрали
скорость,— вот ты бы
хоть раз мне объяснил: ты эти свои штучки сразу придумываешь или
развиваешь их уже по
ходу разговора? То есть так: тебе все это еще
там, в магазине, пригрезилось или это плоды
красноречия?
— Хм, ну и вопросец! — Дмитрий Григорьевич коротко рассмеялся.
— «Пригрезилось»... Ничего мне не пригрезилось. Рассказал,
как было дело — и все. Сущую правду-матку.
Уж в ком в ком, а в ихнем брате я понимаю. Вот родишь мне пацанчика
— тогда увидишь...
Они замолчали. Дмитрий Григорьевич помучился со своей сигаретой и
выбросил ее. Евгения Сергеевна один раз остановилась и отряхнула от снега
шапку. Брать мужа под руку она больше не стала: до гостиницы было рукой
подать, скользить и падать было уже негде.
Когда они пришли в гостиницу, Дмитрий Григорьевич переоделся в
синий тренировочный костюм, блаженно растянулся на кровати — им
достался совсем неплохой двухместный номер — и продолжил разговор.
— Странные вопросы ты, матушка, задаешь,— сказал он таким тоном,
словно разговор и не прерывался.— Почему я должен выдумывать и грезить?