Шрифт:
– Знаем, знаем: женщины были от вас без ума, поклонники носили вас на руках, - прервала его жена Бальмонта.
– Давайте наконец пить честь Фёдора Сологуба, - от чего-то нервничая, воскликнула жена Сологуба.
– Ура, - сказал сам Сологуб, и тут же опрокинул в себя чарку шампанского.
И все стали пить из своих золотых чарок.
– Вы что, плачете, Фёдор Иванович?
– изумилась Кшесинская, чуть приседая, и заглядывая в лицо Шаляпина.
– Нет, нет, - спохватился тот.
– Нет. Я просто вспомнил.
– Что вспомнили, - приставала Кшесинская.
– Что вспомнил, - растерялся Шаляпин.
– Вспомнил Италию. Италия это ведь особая страна. Там все разбираются в певческом искусстве. И я имел там грандиозный успех. И на радостях, когда закончились выступления, я пригласил всех артистов в ресторан, и заказал две дюжины шампанского. Итальянцы к такому не привыкли, и думали что я сошёл с ума. Было весело. Среди ресторанной публики оказался Габриеле де Аннунцио, в то время молодой, здоровый блондин с остренькой бородкой. Он сказал тост, должно быть, очень литературно-мудрёный, я ничего не понял. Впоследствии я познакомился с ним очень близко, мы с ним мечтали о пьесе, в которой были бы гармонично объединены и драма, и музыка, и пение, и диалог. Но это было ещё до Германской войны, - безнадежно махнул рукой Шаляпин, достав платок, и промокая глаза.
153.
– Кстати, летя сюда к вам, я видел плачущего Максима Горького, - весело говорил Северянин.
– Он так плакал! Так плакал, что слёзы катились ручьями из глаз. А рядом с ним стоял какой-то мальчик, лет четырнадцати, гладя, и успокаивая пролетарского писателя.
– Я кажется знаю что это за мальчик, - с некоторой щепетильностью встрял в разговор Ростропович.
– Судя по всему, это тот самый мальчик, который вызвался рассказать всю правду об издевательствах над заключёнными в Соловецком лагере, когда Горький был там с визитом. Горький уехал. Мальчик исчез. Об этом поведал нам академик Дмитрий Сергеевич Лихачёв, который сидел в этом самом Лагере. Конечно ещё не будучи академиком.
– Что называется: "а был ли мальчик", - сердито заметила Вишневская, своим грудным голосом. И почему-то посмотрела на Шаляпина.
Но тот лишь молча кручинился головой своей.
– А я вспомнила Париж, - словно в укор кому-то сказала Цветаева, и продолжила, - тридцать первый год, девятый год моего пребывания в эмиграции, и вдруг... Выступление Игоря Северянина! Конечно же я пошла. И слушала вас, Игорь.
– Да, там было всего два выступления, - с удовольствием подтвердил Северянин.
– Их устроил для меня князь Феликс Юсупов.
Тут царские дети всполошились как по команде, и зашумели. Но Императрица царственным жестом немедленно прервала их возмущение.
– Так вот, - настоятельно продолжила Цветаева, - я слушала вас, Игорь, как русского соловья среди гама парижских бульваров. Вы были на высоте со своей высоко запрокинутой головой. Мне многое понравилось. Но пронзило до боли моё сердце, тогда - одно. Я сразу запомнила его. Но сейчас могу сбиться. Так что помогайте мне.
И она, сделав глоток, начала читать:
"В те времена, когда роились грёзы
В сердцах людей, прозрачны и ясны,
Как хороши, как свежи были розы
Моей любви, и славы, и весны!
Прошли лета, и всюду льются слёзы...
Нет ни страны, ни тех, кто жил в стране...
Как хороши, как свежи были розы
Воспоминаний о минувшем дне!
Но дни идут - уже стихают грозы
Вернуться в дом Россия ищет троп...
Как хороши, как свежи будут розы
Моей страной мне брошенные в гроб"!
Она читала размеренно, а он деликатно тихо вторил ей через раз.
А Голицын, сидя в межгалактическом корабле, вдруг вспомнил другие стихи, стихи самой Цветаевой, а точнее - песню на её стихи, которую пела его современница Алла Пугачёва. Музыка была достойна этих стихов, и зазвучала эта симфония в его голове:
"Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
154.
Застынет всё, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь с её насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет всё - как будто бы под небом
И не было меня"!
Дальше слова забывались, но музыка и голос продолжали звучать в его голове отдельными фразами, как позывные: "Виолончель, и кавалькады в чаще... К вам всем... Чужие и свои - я обращаюсь с требованьем веры и просьбой о любви..."
И Голицын даже и не заметил, как корабль их уже сдвинулся с места. И как исчезла уже и Цветаева, и Северянин, и Шаляпин, и Царская семья... Теперь же перед ним проплывали, купаясь в солнечных лучах, и возлежа как в древнеримских термах, какой-нибудь Каракаллы, и соревнуясь в прочтении своих стихов, как в древней Элладе, уже знакомые нам: Пастернак, Брюсов, Мандельштам, Андрей Белый, Иосиф Бродский и ещё.., и ещё кто-то. Потом, отдельно проплыл Маяковский, в распахнутой от жары рубахе, и орущий свои стихи: "В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, жара плыла - на даче было это..." Потом были есенинские женщины, окружившие солнечную ванну где сидел сам Есенин, и поливающие его солнечным светом из кузовков своих ладоней. А он выкрикивал как ребёнок: "Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне". И действительно - там, за спиной поэта, проскакал золотисто-розовый конь с мальчиком-седаком на спине, на котором белым парусом развивалась рубашонка, а на голове была целая копна золотых волос.