Шрифт:
– Работал, - Анцыферов сделал попытку освободиться, но Неклясов еще цепче ухватился за галстук.
– Ты же знаешь всякие секреты? Да? До того, как тебя посадили за мздоимство, пользовался всякими благами?
– Вовчик!
– Анцыферов очень не любил, когда ему напоминали о работе в прокуратуре, о его бывшей должности. Он вдруг ощутил острую уязвленность, униженность - пройдоха и вор держит его за галстук, притянув к себе и сдавив горло, а он вынужден в таком положении с ним разговаривать... Анцыферов резко дернулся, распрямился, но Неклясов, тоже уловивший перемену в его настроении, отпустил галстук, и Анцыферов с трудом удержался, чтобы не опрокинуться навзничь.
– Какой-то ты нервный стал, Леонард, - улыбчиво произнес Неклясов. Какой-то возбужденный... Даже не знаю, что с тобой происходит последнее время.
– Веди себя приличней! И тогда не будет ни с кем ничего происходить! ответил Анцыферов, пытаясь хоть этими словами восстановить достоинство.
– Будет, - сказал Неклясов.
– С моими друзьями всегда будет что-то происходить, нравятся тебе это или нет. До тех пор, пока я живой.., будет.
– Это уже твое дело!
– Нет, Леонард, - Неклясов покачал тонким, искривленным какой-то болезнью указательным пальцем перед самым носом Анцыферова.
– Нет, повторил он, раскачивая пальцем от одного зрачка бывшего прокурора до другого, и Анцыферов, сам того не замечая, помимо своей воли следил за этими мерными раскачиваниями корявого пальца убийцы.
– Это наше общее дело. С некоторых пор, да? Согласен?
– Как скажешь, Вовчик, как скажешь, - усмехнулся Анцыферов, пытаясь и смягчить собственное унижение, и отстоять независимость суждений.
– А я вот так и говорю, - ответил Неклясов, улыбаясь сочувственно и безжалостно. Он прекрасно понял смысл сказанного Анцыферовым и тут же отрезал ему все пути к отступлению.
Есть в нас какое-то невытравляемое чувство слова, как-то умудряемся мы понимать так много, так много в обыкновенном хмыканье, пожимании плечами, игрой глазками, не говоря уже о словах. В наших бестолковых перебранках присутствует такая тонкость в передаче мыслей и чувств, состояний и взаимоотношений, что, право же, нет другого столь же богатого языка на белом свете. И образование у Неклясова не больно высокого пошиба, если у него вообще было какое-то образование, и мир он воспринимает далеко не красочно и многозначно, ограниченно воспринимает, и словарный запас у него беден и убог, но вот находит он интонации, находит простенькие вроде бы словечки. И уже нет Анцыферова, нет его самолюбия, образования, опыта большого человека... И никакого мата не требуется, более того, мат все скрадывает, смягчает, человек, который не матерится, воспринимается жестким, сухим, бессердечным.
Да, это так!
На такого человека смотрят неодобрительно, в нем видят врага, который не просто кичится, этот человек не может и не желает, видите ли, смягчить парой хороших матюков собственное мнение. А бесконечные "извините", "пожалуйста", "будьте добры" еще более ужесточают его слова, подчеркивают если и не злобность натуры, то уж во всяком случае все ту же неумолимость, несговорчивость, превосходство.
Однако и у самого подавленного и униженного неизбежно вдруг встанет однажды колом хвост, вдруг напряжется что-то внутри, вздрогнут возле мягких мочек ушей кулаки желваков... И тогда он тоже может наговорить достаточно. Именно это и произошло с Анцыферовым, именно до этой стадии бешенства и довел его Неклясов.
– Ты чего хочешь, Вовчик? У тебя что-то болит?
– спросил Анцыферов, прекрасно понимая, что второго вопроса задавать не следовало - у Неклясова всегда что-то болело, ныло, постанывало в организме. Анцыферов был достаточно проницателен, чтобы догадаться об этом. Но плохо было не то, что догадался, а то, что он открылся, сказал всем сидящим за столом о его недомоганиях.
И услышав вопрос, Неклясов удовлетворенно кивнул. Именно этого он добивался, теперь ему все позволено, теперь он может с этим человеком поступать, как заблагорассудится.
– Что у тебя с ушами?
– спросил Неклясов с невинным видом.
– А что там?
– не понял Анцыферов и машинально потрогал одно ухо, потом второе.
– На месте?
– На месте, - ответил Анцыферов, мгновенно побледнев. Он понял намек. И знал, хорошо знал, что Неклясов ничего не говорит попусту. Не потому, что такой уж обязательный, по другой причине - произнеся что-то, он уже чувствовал себя обязанным это исполнить, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его твердости и решимости.
– Хорошие уши, - пробормотал Неклясов и, подняв фужер белого сухого вина, выпил его залпом.
– Так что же тебя все-таки беспокоит?
– спросил Анцыферов, слегка смягчив вопрос, но оставив в нем и прежний смысл.
– Меня беспокоит Ерхов. По моим сведениям, он стал очень разговорчивым.
– Откуда ты знаешь?
– спросил Анцыферов не столько из интереса, сколько из простого желания поддержать разговор, механически спросил, думая о другом.
– Могу сказать, если тебя это так волнует... Могу... Но общие знания нас еще больше свяжут, Леонард.
– Не говори, подумаешь, - спохватился Анцыферов, но было уже поздно. Удавка все плотнее стягивалась на его горле, и он это остро почувствовал.
– Осоргин сказал... Судья. Знаешь такого?
– Встречались.
– Вот он и доложил обо всех подробностях уголовного дела, которое подготовил твой приятель Пафнутьев.
– Меня это не касается, - Анцыферов уже не просто отступал, он бросился наутек, но Неклясов цепко держал удавку в своих крючковатых пальцах.
– Леонард... Ты попросил меня поделиться знаниями, закрытыми знаниями... Кое-кто за это большие бы деньги отвалил, а кое-кто и головы, кресла, стола лишился бы... Но ты спросил. Ведь спросил? А желание друга для меня закон. Я тут же ответил. А ты после этого делаешь вид, что тебе это вовсе и не нужно... Не надо так, Леонард. Ты не прав.