Шрифт:
Ах, кабы знать да не связываться!
Дура дурой была, выросла в послушании, отказать не посмела, вот и связала себя на всю жизнь, а бог вовремя смерти не дал. Не иначе, как за грехи ее тяжкие...
Она шла, не глядя по сторонам, смотрела на дорогу, но видела не ее, а ту холодную, промозглую ночь, когда барин уезжал.
В заполошной спешке набили два чемодана, дорожный мешок, барин покидал в кожаный саквояж все деньги, что были, и какое нашлось золотишко. Перед дорогой, как водится, присели на минутку. И только сидя уже в коляске, барин спохватился:
– А тайник? Забыли!
– Да ну! Что там, ценности какие?!
– сказал прыщавый сынок.
– Много ты понимаешь! Это дороже всяких ценностей...
– Ну хорошо, я схожу.
– Нельзя - пути не будет!..
– Суеверие, - фыркнул сынок.
– Как вам не стыдно, папа!
– Ну еще бы - мы образованные, в гимназии не доучились, - ядовито сказал барин.
– Таисья, подойди ближе! В стене за портретом отца есть тайничок. В случае чего - вынь все и береги пуще глазу! Забожись!
– Сделаю, вот истинный крест, сделаю!
– не успев подумать, Таисья перекрестилась.
– Смотри, - пригрозил барин, - вернусь, я с тебя спрошу. А не сбережешь, я тебя и на том свете найду!..
Видно, не заладились бариновы пути-дороги, не вернулся. Кабы сам-то вернулся - ничего, он добер был, шумлив, да отходчив. А то вот теперь Старый барин за своим добром явился... Ох, поспеть бы только, а там уж...
Давно рассвело, солнце высоко поднялось над вершинами деревьев. Лукьяниха оглянулась и не узнала дороги.
Пора быть Семигорскому сплошному бору, а тут по сторонам только кусты да жиденькие перелески, впереди и вовсе чистое поле. Это не удивило и не встревожило помраченный страхом разум Лукьянихи. Эка беда, значит, вырубили. Прежде, когда доводилось ходить пешком, свежие вырубки бросались в глаза, из окна автобуса не больно приметны. И что ей до того? Ей бы поскорее дойти...
И тут Лукьяниха почувствовала, что идти больше не может. Ноги стали непослушными, геенский огонь в левом боку не утихал, а все пуще разгорался, мозжило под лопаткой, и даже рука стала как не своя. Лукьяниха поняла, что одним махом не дойти, надо передохнуть. Она свернула в сторонку и за ближними кустами прилегла на крохотном пригорочке. Полежав некоторое время, она вспомнила, что уже наступил день, а она еще и лба не перекрестила. Лежа молиться не годилось, она попыталась встать, но не смогла. Слова молитвы путались.
И, быть может, потому, что она долго шла, вместо молитвы ей вспомнилось, как в далекой молодости слушала у Семигорского монастыря слепых калик перехожих. Калики пели разное, но жалостливее всего "Лазаря", и у нее всегда к горлу подступал клубок:
Мимо царства я иду-у,
Горько-о плачу, рыдаю
О-ой, го-ре, горе мне вели-ико-ое!..
Она, нынешняя Лукьяниха, так была не похожа на тогдашнюю Таиску, что вспоминалась та, как что-то совсем стороннее, чужое, давно умершее. И что проку вспоминать? Вчерашним куском сыт не будешь... А вот явился Старый барин и снова связал воедино все: что было да умерло и что осталось и еще продолжает жить... Ходили калики перехожие от обители к обители, от храма к храму, питались подаянием христа ради. Вокруг шумела, сверкала молодая, веселая жизнь, а они шли мимо, держась друг за дружку, не видя ее, и только жалобно печаловались, что идут мимо ее царства. Она, Таиска, мимолетно сокрушалась сердцем и раздавала копеечки.
А сама-то лучше ли? Не успела оглянуться, как и прошла мимо жизни или жизнь пробежала мимо нее... Весь век всякие разные люди помыкали ею, то и дело корили "дурой", толкали то туда, то сюда, убеждали, что от этого станет лучше ей самой и другим тоже... А было ли лучше-то? Калики перехожие друг за дружку держались, а ей, бобылке-бездомовнице, за кого ухватиться?.. Да что уж теперь, только бы дойти...
Лукьяниха снова попыталась подняться, но в левом боку отозвалась режущая боль, она враз обессилела и поняла, что ей уже больше не встать. Видно, пришел ее час и подохнет она тут, как собака бездомная... Того хуже - собака бездомная хоть под чужим забором околевает, а она - под кустом, как былка придорожная...
Всю жизнь ее то солнце жгло, то дожди хлестали и топтал, не глядя, кто хотел... За что же это? Почто я жила-то, господи?
С натужным звенящим гудом бледную от зноя синеву медленно пронзала серебряная игла, а за ней по всему небосводу курчавился, размывался белесый хвост. Лукьяниха закрыла глаза. Она подумала, что вот умрет здесь, найдут ее люди и закопают, в чем есть, а припасенное дома "смертное" так и останется. И десятка на похороны, завернутая в особую тряпочку, тоже останется... Но подумалось о том отчужденно и безразлично. И тут же она вспомнила об узел.ке... Господи, как же с ним-то? Хоть бы навернулся кто, передать кому... А то ведь не отступится, окаянный, не даст ей покою и на том свете...
– Бабушка, чего вы плачете? Почему вы здесь лежите?
Лукьяниха открыла глаза и увидела, что над нею склонились белоснежные ангелы.
– Сподобилась!
– прошептала Лукьяниха.
– "Ныне отпущаеши рабу твою, господи... Слава тебе!.."
– Бабушка, вы что, не слышите?
Лукьяниха снова открыла глаза, увидела, что крыльев у ангелов нет, а на их белых блузках завязаны красные галстуки. Примстилось... Она с натужным всхлипом перевела дыхание и сказала:
– Помираю, деточки, помираю я...