Шрифт:
Голод - вообще была основная тема воспоминаний матери. Наверно, поэтому в мирной, не военной жизни она не делала упор на нашу кормежку. Один раз в день покормила и отлично. Да, собственно, я не помню, чтобы в детстве была голодной. Конечно, меня не встречала из школы добрая бабушка на кухне. Но сахар и овсянка с маслом были всегда - козинаки с молоком - что могло быть лучше!
Сама мать поступила в институт голодная. Вечно. Она не раз рассказывала, что приехала она на экзамены и поселилась в общежитии и питалась одним хлебом. А там были красивые девушки, хорошо одетые, - телесного цвета туфли - они гуляли по Москве и покупали пломбир. И угощали ее. Она же, доставала кусок хлеба - и ела хлеб с ледяной сладостью.
Это правда, вкусно. Я хоть и не люблю с детства заледеневшие сливки, но с хлебом могу слопать.
Вообще больше всего я вспоминаю свою мать на кухне. Вечерами. После работы. На старой квартире. Она сидела, спокойно курила, и читала литературку. Курила она только перед сном. И только на кухне.
Мы ходили с ней поздним вечером, выбрасывали помойное ведро. Помойка была довольно далеко. Она подбирала себе чинарики, как она говорила. Крестьянка по воспитанию, - она никогда не позволяла себе потратиться на пачку сигарет - она обматывала обкуренные сигареты - обрывком газетных полей и курила, вернее, докуривала - и читала свою литературку.
Мы вообще много чего выписывали. Литературную газету, "Науку и жизнь", "Химию и жизнь". Все это читалось. Возможно, частично, но читалось. Хотя бы фантастика, которая шла одно время в "Химии и жизнь".
Когда вспоминаю мать, - я прежде всего вижу женщину, пожилую - она родила меня в сорок лет - сидящую на кухне у раковины, - медленно покуривающую папироску за закрытой дверью и шуршащую газетой. На ее большом носе с плоской площадкой на кончике - очки - для близи.
Потом она стала другая. Я даже не могу понять, когда. Может, после того, как я родила дочку?
Когда я забеременела - она сказала - делай аборт. Я - нет. Она - как, где тут будет бегать ребенок?
Откуда я знала, где там будет бегать ребенок. Но я не хотела понимать, почему мой первый ребенок должен идти под нож. Мне было уже 26 лет. Куда аборт-то? И аборт я делать не собиралась. И не война.
Когда дом разбомбило, и немцев прогнали, вся семья, по снегу таща волоком дедову швейную машинку, двинулась к жилью. Дед снял машинку со станка и тащил ее на себе. В Тушино и осели.
В трехэтажном бараке, с сортирной ямой и печками.
Я родилась в этом бараке. Но ничего об этом не помню - переехали в хрущевку в 13 квартиру, в 13 дом, когда мне был один год.
Но сам барак я помню довольно хорошо. Я уже подросла, а там, в бараке, еще существовавшем некоторое время, осталась родная сестра матери - самая младшая - тетя Евгения и еще какие-то родственники - дядьки, или тетки.
Помню, что дед, по рассказам матери, женился за мешок с мукой на соседке. И когда мы ходили в гости к тете Евгении и Светке - ее дочке - то заходили к этой тете Зине.
Она лежала за печкой, за занавеской. В каморке суетились и мельтешили еще куча народа. Кто там был и жил и сколько - этого я не помню. Одна страшная картина все время воссоздается у меня перед глазами.
Мы заходили за занавеску - пеструю, ситцевую, на веревочке, - и тут лежала эта женщина. Она была бесформенна в своей неподвижной болезни. Под кучей кого-то неряшливого тряпья. А может, это тряпье было кипельно чистым.
Не знаю.
Но окрас воспоминания адский, черный, грязный, потусторонний...
Рядом с тем, что она показывала нам - все что угодно будет восприниматься грязью.
Эта женщина была воплощением смердящего Лазаря. Не помню, то ли она поднимала рубашку, то ли она так и лежала, с обнаженными ранами.
У нее был рак.
Рак груди.
Или еще чего.
Не знаю.
Но рак этот вылез наружу. Кровавые мокрые язвы покрывали всю ее грудь. Эти язвы выглядели как кровавое месиво, страшно, как пожеванное человеческое тело, помусоленное в чьем-то гигантском рту и выплюнутое, как непригодное к употреблению.
Я смотрела и смотрела на весь этот ужас, не в силах оторваться от вида кровавых и мокрых язв. Она, тетка Зина эта, что-то рассказывала, как она их мажет, чем лечит, как спит. Наверное, это было очень больно. Женщина уже не вставала. И в бараке этом никто не обращал особенно на нее внимания. На умирающую за занавеской. Как все это было страшно тогда. Обыденно и страшно.
Но еще страшнее вспоминать об этом сейчас. Что ведь это же были люди. Они жили тут же, и так равнодушно проходили мимо. И все это было так бытово, так просто умирал и страдал человек, наверное, там была ее дочка, возможно, она была чьей-то сестрой. Или матерью.